Новости

Библиотека

Словарь


Карта сайта

Ссылки






Литературоведение

А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Э Ю Я






предыдущая главасодержаниеследующая глава

XIV

Следующие годы не богаты внешними событиями, но духовная работа Толстого идет очень напряженно. Вопрос об участии в окружающей жизни вопрос о семье не перестает волновать его. Временами ему "совестно за роскошную жизнь", и он упрекает себя, что "нет ни духовных, ни физических рил изменять" (Обе цитаты из письма П. И, Бирюкову, 30 сентября 1903 г). В другие минуты смиряется, надеясь, что жертва приносит добро;

"Я покорился совершенно соблазнам судьбы и живу в роскоши, которой меня окружают, и в физической праздности, за которую не перестаю чувствовать укоры совести. Утешаюсь тем, что живу очень дружно со всеми семейными и не семейными и кое-что пишу, что мне кажется важным. Очень мнод) есть такого" (Письмо П. И. Бирюкову, 2 сентября 1903 г).

Но при общении с единомышленниками Лев Николаевич опять больно чувствует свое внешне-фальшивое положение.

"Как ни кажется странно и недобро то, что я, живущий в роскоши, позволяю себе советовать вам продолжать жить в нужде, я смело делаю это, потому что ни на минуту не могу усомниться в том, что ваша жизнь есть жизнь хорошая, перед совестью, перед Богом, и потому самая нужная и полезная людям, - пишет Лев Николаевич М. С. Дудченко (Митрофан Семенович Дудченко (род. в 1867 г.), последователь Л. Н. Толстого, живущий с конца 1880-х годов на земле, участник толстовских общин), - а моя деятельность, как бы она ни казалась полезной людям, теряет, хочется думать, что не все, но уже, наверное, самую большую долю своего значения вследствие неисполнения самого главного признака искренности того, что я исповедаю" (Письмо М. С. Дудченко, 10 декабря 1903 г).

"Когда я узнаю про таких людей как вы и про то, что с вами случилось, я всегда испытываю чувство стыда, зависти и укора совести, - пишет Лев Николаевич своему последователю Я. Т. Чаге, отказавшемуся от военной службы (Яков Тимофеевич Чага в 1903 г. отказался от военной службы по религиозным убеждениям. Был сослан в Якутскую область на 18 лет. Вернулся из ссылки по манифесту 1905 г). - Завидую тому, что прожил жизнь, не успев, не сумев ни разу на деле показать свою веру. Стыдно мне от того, что в то время, как вы сидите с так называемыми преступниками в вонючем остроге, я роскошествую с так не называемыми преступниками, пользуясь материальными удобствами жизни. Укоры же совести я чувствую за то, что, может быть, своими писаньями, которые я пишу, ничем не рискуя, был причиною вашего поступка и его тяжелых материальных последствий. Самое же сильное чувство, которое я испытываю к таким людям, как вы, это любовь и благодарность за все те миллионы людей, которые воспользуются вашим делом. Знаю я, как усложняется и делается более трудным ваше дело, вследствие семейных уз.., но думаю, что если вы делаете свое дело не для людей, а для Бога, для своей совести, то тяжесть дела облегчается, вы найдете выход и довершите дело. Помогай вам Бог" (Письмо Я. Т. Чаге, 20 января 1904 г).

Сам Лев Николаевич "не для людей, а для Бога" продолжает свое великое пело. Он "давно махнул рукой на то, что в этом доме делается" (Разговор Толстого с Н. Н. Гусевым в феврале 1904 г. (Н. Н. Гусев. Два года с Л. Н. Толстым, 2-е изд. М., 1928, стр. 10)), и в те дни, когда барская обстановка не усложнена новыми деталями, Толстой обретает душевное спокойствие и радость жизни, весь отдаваясь творчеству.

1904 год в этом отношении особенно благоприятен. В дневнике почти отсутствуют записи личного характера. Прежде, когда семейные несогласия заставляли Льва Николаевича напрягать усилия для внутреннего равновесия, 0н всегда касался в дневнике этой стороны жизни, напоминая себе о посланни-честве, о сохранении достоинства посланника Божия, о терпении. Теперь все записи носят отвлеченный характер. Углубляясь в неизбежные при определениях смысла религии метафизические вопросы, Толстой записывает сложные рассуждения о природе вещества и сознания, пространства и времени. Постоянно он возвращается к разрешению этих проблем, старается изложить их и нередко в конце отмечает: "не вышло", "не ясно", "запутался", "надо передумать". Следуют новые попытки. Даже война не прерывает хода мыслей Толстого: параллельно с краткими заметками об этом событии целые страницы дневника посвящены вопросам чисто философским. Личной жизни уделено лишь несколько записей. Они говорят об умиленном настроении, о душевном покое. Легко себя чувствует и Софья Андреевна. Но у нее свой мир.

"Теперь у нас так тихо, дружно. Левочка совсем здоров... много пишет, и я очень занята всякими делами" (Письмо Т. А. Кузминской, 18 января 1904 г). - "Левочка мой очень бодр и весел, ездит много верхом и ходит пешком, ведет необычайно правильную жизнь, что его и поддерживает. Но я бы так не могла жить - скучно!" (Письмо ей же, 1 мая 1904 г)

Записи Льва Николаевича: "На душе хорошо. Соня слаба, и мне ее очень любовно жалко" (Дневник. 29 декабря 1903 г). - "Два дня тому назад был в удивительном, странном настроении: кротком, грустном, смиренном, покорном и умиленном. Хорошо" (Там же, 29 июля 1904 г).

"Вчера вернулся из Пирогова. Сережа [брат] кончается... Дома хорошо, и мне хорошо. Разобрался в письмах и в календаре ( Лев Николаевич составлял "круг чтения". Впервые напечатано в издании "Посредника", М., 1906 г). И на душе хорошо" (Дневник. 22 августа 1904 г).

"Несколько раз за это время охватывало чувство радости и благодарности за то, что открыто мне" (Там же, 15 сентября 1904 г). - "Я... удивляюсь на свое большое счастье" (Письмо жене, декабрь 1904 г).

"Мне очень хорошо" (Дневник. 11 декабря 1904 г).

Таким же умиленно-радостным, торжественным настроение мудреца остается и в следующем, 1905 году. Порою окружающая жизнь больно задевает его, но он тут же смиряется, в душе обращая зло в добро.

"Испытываю чувство любви ко всем, ко всему, и мне особенно хорошо. Боюсь, что много в этом физического, но все-таки это - великое благо. Господь, не отнимай у меня этого, приди и вселися"... (Дневник. 22 марта 1905 г)

"Здоровье Сони неопределенно. Скорее, вероятно, что не дурного. С ней очень хорошо" (Дневник. 29 июня 1905 г. С. А-на заболела непонятной в то время докторами болезнью, ведшей в 1906 г. к серьезной операции).

"Пропасть народа, все нарядные, едят, пьют, требуют. Слуги бегают: исполняют. И мне все мучительнее и мучительнее, и труднее и труднее участвовать и не осуждать" (Там же, 6 июня 1905 г). - "Сидим на дворе, обедаем 10 кушаний, морозу, ное, лакеи, серебро, и приходят нищие, и люди добрые продолжают есть мороженое спокойно. Удивительно!!!" (Там же, 31 июля 1905 г).

Временами у Софьи Андреевны проявляется нарочитая откровенность й ее обнаженные взгляды не могут не мучить Льва Николаевича. Однажды, в разговоре о земельном вопросе она подчеркнула свое полное расхождение с мужем, заметив, что "она против проекта Генри Джорджа потому, что ее дети которые жили до сих пор земельной собственностью, лишились бы ее" (Дневник Д. П. Маковицкого, 28 июля 1905 г).

Издательские дела также заставляют Толстого вспоминать о тяжелой действительности.

Он отмечает в дневнике: "Вчера нагрешил, раздражился о сочинениях, - печатании их. Разумеется, я кругом виноват. Хорошо ли, дурно ли это, но всегда после такого греха - разрыва любовной связи - точно рана болит Спрашивал себя: что значит эта боль? И не мог найти другого ответа, как только то, что открывается (посредством времени) сущность своего существа. Считаешь его лучшим, чем оно есть" (Дневник. 10 августа 1905 г).

В 1906 году общественные волнения вносят много драматизма в яснополянскую жизнь. Некоторые из сыновей, реакционно настроенные, не стесняются открыто высказывать свои взгляды в присутствии отца, тем глубоко оскорбляя его. Они вместе с матерью принимают меры к охране усадьбы, ставя Льва Николаевича в невыносимо тяжелое положение. Одинокий в семье, он ищет радости общения с теми, кто понимает его.

В тяжелые минуты он пишет Марии Львовне: "Милая Маша, скучно по тебе, особенно в последнее время. Очень было тяжело. Теперь лучше стало. Дошел даже до того, что два дня тому назад вышел из себя, вследствие разговора с Андрюшей и Левой, которые доказывали мне, что смертная казнь - хорошо, и что Самарин, стоящий за смертную казнь, последователен, а я нет. Я сказал им, что они не уважают, ненавидят меня и вышел из комнаты, хлопая дверями, и два дня не мог придти в себя. Нынче, благодаря молитве Франциска Ассизского (Frere Leon) и Иоанна: "не любящий брата не знает Бога", опомнился и решил сказать им, что я считаю себя очень виноватым (я и очень виноват, так как мне 80 лет, а им 30) и прошу простить меня. Андрей в н уехал куда-то, так-что не мог сказать ему, но Леве, встретив его, сказал, виноват перед ним, и прошу простить меня. Он ни слова не ответил мне и пошел читать газеты и весело разговаривать, приняв мои слова как долз Трудно. Но чем труднее, тем лучше" (Письмо М. Л. Оболенской, 15(?) июля 1906 г).

"О своей внутренней жизни, которая идет во мне более напряженно, когда-нибудь, я не пишу [тебе]. Пишу [об этом] в дневнике. Бывают мин} слабости, когда грустно от отдельности от всех, несмотря на физическую близость. Но это минуты слабости. Когда опомнишься, то, напротив, чувствуепй что если то, что испытываешь и думаешь - то, что должно, т. е. тот, кто слышит тебя, и так или иначе то, что переживаешь, - не пропадет" (Письмо ей же, 20 февраля 1906 г).

Из дневника: "Вчера ездил верхом по лесам, и очень хорошо думалось. Так ясен казался смысл жизни, что ничего больше не нужно. Боюсь, что это грех, ошибка, но не могу не радоваться спокойствию и доброте" (Дневник. 5 марта 1906 г).

"То же дурное состояние. Борюсь с ним. Кажется, победил чувство недоброты, упрека людям, но апатия все та же. Ничего не могу работать. Вчера ездил верхом и все время спорил сам с собой. Слабый, дрянной, телесный, эгоистический человек говорит: "все скверно", а духовный говорит: "врешь, прекрасно. То, что ты называешь скверным, это - то самое точило, без которого затупилось, заржавело бы самое дорогое, что есть во мне". И я так настоятельно и уверенно говорил это, что под конец победил, и я вернулся домой в самом хорошем настроении" (Там же, 19 марта 1906 г).

Из дневника Д. П. Маковицкого (19 мая): "За чаем Лев Николаевич прочел вслух выдержку из письма С. В. Бодни, христиански настроенного 18-летнего крестьянина Полтавской губернии. Кйк только Лев Николаевич начал читать это письмо, Андрей Львович, за час до того приехавший из Москвы и только что рассказывавший про раздраженное настроение крестьян, встал из-за стола. Лев Николаевич спросил его, почему он не хочет послушать. Андрей Львович ответил: "Мне это неинтересно". После него уже явно демонстративно встал и ушел Лев Львович".

Из дневника Льва Николаевича (22 мая): "В это последнее время минутами находило тихое отчаяние в недействительности на людей истины. Особенно дома. Нынче все сыновьями особенно тяжело. Тяжела неестественность условной [близости] и самой большой духовной отдаленности. Иногда, как нынче, хочется убежать, пропасть. Все - это вздор. Записываю, чтобы покаяться в своей слабости. Все это хорошо, нужно и может быть радостно. Не могу [не] жалеть тех слепых, которые мнят себя зрячими и старательно отрицают то, что я вижу".

Из дневника А. Б. Гольденвейзера (11 июня): "У Толстых царит какой-то чуждый, неприятный дух, так что общение с ними мало радует".

Из дневника Д. П. Маковицкого (13 июля): "После обеда Лебрен (Виктор Анатольевич Лебрен, француз по происхождению. Познакомился с Толстым в конце 1890-х гг., единомышленник его, автор книги: "Толстой - воспоминания и думы" (изд. "Посредника", М., 1914)) рассказал мне о вчерашнем споре сыновей со Львом Николаевичем. Началось с того, что Кристи (Владимир Григорьевич Кристи, молодой бессарабский помещик, сочувственно относившийся к взглядам Л. Н. Толстого) сказал, что какой-то славянофил, член думы, защищал смертную казнь. Дев Николаевич ужаснулся этому, как это, славянофил, который стоит за христианство, мог это говорить. Андрей Львович стал оправдывать смертную казнь. Лев Львович тоже. Задели Льва Николаевича за живое и пошло... Лев Николаевич спорил до слез и вышел, хлопнув дверью. - "Ужасно жалко было смотреть на него, какая горечь была на его лице", - сказал Лебрен" (Об этом случае Л. Н-ч писал Марии Львовне. Приведено выше).

Из дневника А. Б. Гольденвейзера (28 июля): "У Льва Николаевича тяжелая драма: Софья Андреевна и сыновья упорно не понимают и отрицают его отношение к жизни. Софья Андреевна хочет посадить в острог мужиков, срубивших несколько дубов в их лесу. Все это невыносимо тяжело Льву Николаевичу. Я знаю от Александры Львовны, что Лев Николаевич этим летом два раза был близок к тому, чтобы уйти из дому. Раз из-за сыновей, Андрея и Льва Львовичей, грубо защищавшихсмертную казнь, а другой раз теперь, из-за этих мужиков.

Пять-шесть дней назад я пришел в Ясную. Там кончили обед. Льва Николаевича не было уже на балконе. Чертков, П. А. Сергеенко (Петр Алексеевич Сергеенко (р. 1854), литератор, автор нескольким статей и книг о Л. Н. Толстом), Александра Львовна и даже Лев Львович уговаривали Софью Андреевну простить мужиков, стоявших тут же в стороне от балкона без шапок. Софья Андреевна несмотря на все доводы, стояла на своем.

Я не выдержал и пошел вон с балкона. Я вышел в сад и увидал Льва Никл. лаевича на верхнем балконе. Он сидел, а около него стояла Александра Львовна. Оказывается, он говорил ей, что почти готов сложить чемоданчик и уйти

Увидев меня, он ласково сказал:

- А, здравствуйте, что же вы ко мне не зайдете?!

Я пошел наверх. Мы сели в гостиной играть в шахматы.

Лев Николаевич сказал мне очень взволнованным голосом:

- Там делается что-то ужасное и для меня непостижимое!

А потом, когда Софья Андреевна согласилась на странный и, кажется юридически неосуществимый план простить мужиков после приговора у земского начальника, Лев Николаевич сказал ей кротко и спокойно:

- Ты лишила себя радости простить, а в них вместо доброго чувства вызовешь только озлобление. Их будут таскать по судам".

Мир в доме восстановился благодаря неожиданным событиям. Длившаяся более года болезнь Софьи Андреевны привела к большим осложнениям: оказалась киста с последовательным некрозом и начался перитонит. Доктора встали перед неизбежностью опасной операции. Все несогласия на время забыты, и семья объединяется в одном чувстве любви. Льва Николаевича радует душевная примиренность и религиозное настроение Софьи Андреевны, в нем опять пробуждается надежда на ее духовное возрождение. По контрасту с этим состоянием, ему неприятна суета докторов, приготовления к операции. Но врачи не решались ее делать без разрешения мужа, и он с большой неохотой согласился. В эти дни Лев Николаевич и Софья Андреевна переживают редкие для них минуты полной душевной близости.

Толстой записывает в дневнике: "Болезнь Сони все хуже. Нынче почувствовал особенную жалость. Но она трогательно разумна, правдива и добра. Больше ни о чем не хочу писать... Полон дом докторов. Это тяжело: вместо преданности воле Бога и настроения религиозно-торжественного - мелочное, непокорное, эгоистическое. Хорошо думалось и чувствовалось. Благодарю Бога. Я не живу и не живет весь мир во времени, а раскрывается неподвижный, но прежде недоступный мне мир во времени. Как легче и понятнее так! И как смерть при таком взгляде - не прекращение чего-то, а полное раскрытие..." (Дневник. 1 сентября 1906 г) "Перед операцией Софья Андреевна готовилась к смерти и прощалась со всем домом, начиная с Льва Николаевича и кончая последним слугой и служанкой, просила у всех прощения, и все плакали, умиленные ее высоким духовным настроением" ( П. И. Бирюков. Биография, т. IV, гл. X).

Во время самой операции Лев Николаевич ушел в Чепыж и там ходил один и молился.

"Если будет удачная операция, позвоните мне в колокол два раза, а если нет... Нет, лучше не звоните совсем, я сам приду, - сказал он, передумав, и тихо пошел к лесу, - пишет И. Л. Толстой.

"Через полчаса, когда операция кончилась, мы с сестрой Машей бегом побежали искать папа.

Он шел нам навстречу испуганный и бледный.

- Благополучно! благополучно! - издали закричали мы, увидев его на опушке.

- Хорошо, идите, я сейчас приду, - сказал он сдавленным от волнения голосом и повернул опять в лес.

После пробуждения мама от наркоза, он взошел к ней и вышел из ее комнаты в подавленном и возмущенном состоянии.

- Боже мой, что за ужас! Человеку умереть спокойно не дадут! Лежит женщина с разрезанным животом, привязана к кровати, без подушки... и стонет больше, чем до операции.

- Это пытка какая-то!" (Илья Толстой. "Мои воспоминания", гл. XXIII (многоточие в подлиннике). Об этой операции опубликована беседа проф. Н. Н. Феноменова с сотрудником "Петербургской Газеты". Перепечатано в газете "Новый Путь", 1906, № 20. Подробно описано в статье проф. В. Ф. Снегирева. "Операция" ("Международный Толстовский альманах", М., 1909))

Из дневника Льва Николаевича: "Нынче сделали операцию. Говорят, что удачна. А очень тяжело. Утром она была очень духовно хороша. Как умиротворяет смерть! Думал: разве не очевидно, что она раскрывается и для меня и для себя; когда же умирает, то совершенно раскрывается для себя: - "Ах, так вот что!" Мы же, остающиеся, не можем еще видеть того, что раскрылось для умирающего. Для нас раскроется после, в свое время. Во время операции ходил в елки и устал нервами... Соня пожелала священника, и я не только согласился, но охотно содействовал. Есть люди, которым недоступно отвлеченное, чисто духовное отношение к Началу жизни; им нужна форма грубая. Но за этой формой - то же духовное. И хорошо, что оно есть, хотя и в грубой форме... Как смерть умиротворяет! Над смертью так естественна любовь... Соня открывается нам, умирая, - открывается до тех пор, пока видна... Снимаются покрова. Когда все сняты, кончается жизнь" (Дневник. 2 сентября 1906 г).

"Я впервые в жизни близко столкнулась со смертью, увидала и поняла ее, и принимала спокойно, серьезно, но сурово, - пишет Софья Андреевна сестре. - Суета людей на земле, особенно столичйая, городская сутолока мне показались так странны, ничтожны, непонятны, что хотелось закричать всем: "Не стоит, бросьте все, не суетитесь, ведь вот-вот и всему конец". Мне жаль только было то, что торжественность, загадочность, поэзия смерти, которую я испытывала при смерти мне близких: матери, детей, совсем мною не ощущались при моем умирании. Но я и не умерла. В самые тяжкие и слабые минуты моего нездоровья мысли и воспоминания пролетали с страшной быстротой и ясностью. Оставлять после себя детей и всех, кого я любила, мне было мало жаль. Только, когда я с последним простилась с Левочкой, и он зарыдал и пошел к дверям, и худые плечи его поднимались от рыданий, и.он всхлипывал и сморкался, мне стало его жаль; но я и тут только перекрестилась и не заплакала" (Письмо Т. А. Кузминской, 5 октября 1906 г).

Болезнь благополучно кончилась, "покровы" снова надеты.

"Что вам сказать о мама: она и физически и нравственно делается прежней собой, - пишет Мария Львовна Л. Ф. Анненковой. - Теперь здоровье ее настолько хорошо, что она стала бодрым шагом ходить, громким голосом говорить, опять стала входить в жизнь, и хотя радуешься этому, как возвращению к жизни, но параллельно с этим идет удаление от того серьезного, трогательного настроения, которое было в самое слабое физически время, и удаление от той мама, которая появилась во время умирания. И мне жаль расставаться с той и терять ее" (Письмо М. Л: Оболенской к Л. Ф. Анненковой, 10 октября 1906 г).

Уже через два дня после операции Лев Николаевич отметил в дневнике: "Ужасно грустно. Жалко ее. Величие страдания, и едва ли не напрасные. Не знаю. Грустно, грустно, но очень хорошо" (Дневник. 5 сентября 1906 г).

Спустя месяц: "Уж очень отвратительна наша жизнь: развлекаютс" лечатся, едут куда-то, учатся чему-то, спорят, заботятся о том, до чего на дела, а жизни нет, потому что обязанностей нет. Ужасно!!! Все чаще и чавп чувствую это" (Дневник. 10 октября 1906 г).

Новое испытание опять на время сгладило обострившиеся углы. В ноябре захворала смертельной болезнью Мария Львовна. Она получила воспаление легких, и процесс протекал так бурно, что не уступал никаким сред-ствам. Опасность определилась с первого же дня.

Записывая в дневнике тяжелый разговор с крестьянином, Лев Николаевич кратко коснулся своего беспокойства за дочь.

"В очень хорошем душевном состоянии любви ко всем. Читал Иоанна послание. Удивительно. Только теперь вполне понимаю. Нынче было великое искушение, которое так и не преодолел вполне. Догнал меня Абакумов с просьбой и жалобой за то, что его за дубы приговорили в острог. Очень было больно. Он не может понять, что я, муж, не могу сделать по-своему, и видит во мне злодея и фарисея, прочащегося за жену. Не осилил перенести любовно сказал Абакумову, что мне нельзя жить здесь. И это недобро. Вообще меня все больше и больше ругают со всех сторон. Это хорошо - это загоняет к Богу. Только бы удержаться на этом. Вообще чувствую одну из самых больших перемен, совершившихся во мне именно теперь. Чувствую это по спокойствию и радостности и доброму чувству, (не смею сказать, любви) к людям.

Маша сильно волнует меня. Я очень, очень люблю ее" (Там же, 23 ноября 1906 г).

26 ноября Мария Львовна скончалась.

Лев Николаевич потерял единственного близкого ему в семье человека. Старик отец лишался любимой дочери, последней опоры. Но личное горе не подорвало работы духа, она стала торжественнее, еще напряженнее. Не могила, а бесконечность раскрыта перед Толстым.

"Сейчас час ночи. Скончалась Маша. Странное дело: я не испытывал ни ужаса, ни страха, ни сознания совершающегося чего-то исключительного, ни даже жалости, горя. Я как-будто считал нужным вызвать в себе особенное чувство умиления, горя и вызывал его, но в глубине души я был более покоен, чем при поступке чужом - не говорю уже, своем - нехорошем, недолжном. Да, это - событие в области телесной и потому безразличное. Смотрел я все время на нее, как она умирала: удивительно спокойно. Для меня она была раскрывающееся перед моим раскрыванием существо. Я следил за его раскрыванием, и оно радостно было мне. Но вот раскрывание это в доступной мне области (жизни) прекратилось, т. е. мне перестало быть видно это раскрывание, но то, что раскрывалось, то есть, "где"?, "когда?", - это вопросы, относящиеся к процессу раскрывания здесь и не могущие быть отнесены к истинной, внепространственной и вневременной жизни. Записать надо / идет ряд отвлеченных рассуждений, и в конце записи: / Как в минуты серьезные, когда как теперь лежит непохороненное еще тело любимого человека, ярко видна безнравственность и ошибочность и тяжесть жизни богатых. Лучшее средство против горя - труд. А у них нет необходимости труда, есть только веселье. А веселье неловко, и остается невольно фальшивая, сентиментальная болтовня. Только что получил фальшиво-сочувственные письма и телеграммы и встретил дурочку Кыню (Прасковья Тимофеевна Лохмачева, крестьянка дер. Ясная Поляна. Ум. в 1911(?) г), она знала Машу. Я говорю: "Слышала наше горе?". - "Слышала". И тотчас же: "Копеечку дай".

Как это много лучше и легче" (Дневник. 26 ноября 1906 г).

"Сейчас увезли, унесли хоронить. Слава Богу, держусь в прежнем хорошем духе. С сыновьями сейчас легче. (Опять вслед за этим изложены мысли о горе, о лжи и тщеславии, о взаимоотношении духовного и телесного в человеке)" (Дневник. 29 ноября 1906 г).

"Нет-нет, и вспомню о Маше, но хорошими, умиленными слезами, - не об ее потере для себя, а просто о торжественной пережитой с нею минуте, от любви к ней" (Там же, 1 декабря 1906 г).

"Живу и часто вспоминаю последние минуты Маши (не хочется называть ее Машей, так не идет это простое имя тому существу, которое ушло от меня). Она сидит, обложенная подушками, я держу ее худую, милую руку и чувствую, как уходит жизнь, как она уходит. Эти четверть часа - одно из самых важных, значительных времен моей жизни" (Там же, 28 декабря 1906 г).

Иначе пережила смерть дочери Софья Андреевна. Не так хоронила она других своих детей. Старость ли, душевная ли отчужденность, но что-то помогало Софье Андреевне перенести это горе более спокойно, чем прежние. Ее описание печального события волнует по-иному.

"Милая Таня, не хотела я еще писать тебе, потому что очень мучительно описывать то тяжелое время и событие, которое пришлось нам пережить. Но, написав несколько учтивых писем в благодарность за участие людей, мне стало грустно, что с тобой я не поделилась своими чувствами...

Две недели тому назад, в воскресенье, мы все ходили гулять, и я встретила в елочках за Чепыжем Машу, Колю, Андрюшу и еще многих. Шли они веселые, видели лисицу, и мы вместе вернулись".

"Вечером я проходила мимо Маши, она меня окликнула и сказала таким жалобным голосом: "Мамаша, мне больно, очень больно. При этом она показывала на левое плечо. Я спросила ее: "Что это с тобой?" Она на меня испуганно посмотрела и побледнела, потом пошла вниз и легла. Воспаление легкого пошло развиваться с беспощадной быстротой... Жар держался все время между 40,5 и 41,3".

"Весь рот запекся, речь стала непонятна и затруднена, также как дыханье. Едва можно было понять, когда она, минутами приходя в себя, говорила: "папаша, милый", или: "мамаша, как поживаете?", или "не уходи", просила она отца. В день смерти она вдруг горько, по-детски стала плакать и обнимала Колю. Я думаю, что ей не хотелось и грустно было умирать. Потом она едва внятно сказала: "умираю", закрыла глаза, и как-будто серьезно, сосредоточенно занялась делом умиранья. Дышала трудно, ее посадили, глаза были закрыты, исхудала она страшно. Вздохи были все реже и реже, один только раз она икнула и стихла. Голова была немного наклонена в сторону, лицо милое, покорное, такое уже выстрадавшееся и неземное. Когда она кончалась, Левочка все время держал ее руку и сидел возле нее. Потом мы поцеловали ее в лоб и положили уже мертвую. Никто в доме не решался ее одеть, умыть, закрыть глаза и завязать голову, чтобы не открылся рот; все боялись. Остались в комнате Маша, жена Сережи, и я. Позвали няню для храбрости, мы подбодрили девушек, и тогда все было сделано. Во время кончины Маши мы все находились в двух комнатах, вся семья, два доктора, Юлия Ивановна ( Ю. И. Игумнова, подруга Татьяны Львовны по школе живописи и ваяния. Жила ряд лет в Ясной Поляне, помогая Л. Н-чу в разборе корреспонденции и в переписке его рукописей), и вся почти прислуга. Тишина была мертвая. Коля все время рыдал, его очень жаль, он совсем растерялся... До кладбища несли гроб на руках и прислуга, и дети мои, и крестьяне, и все шли пешком. Беспрестанно останавливали гроб у изб и служили литию. Я проводила Машу до каменных столбов, сил у меня мало Левочка до конца деревни, и мы вернулись домой. И вот опять идет жизнь обыденная, точно ничего и не случилось, а только где-то глубоко сидит сердечная боль, растревожившая и прежние раны. Что испытывает Левочка, я не знаю На вид он спокоен, занят по-прежнему своим писаньем, гуляет, ездит верхом и даже играл на днях в винт.

Маша из всех детей его любила больше всех, и в ней мы теряем ту сердечную опору, которая всегда была наготове помочь, сочувствовать всякому и тем более тому, что касалось ее отца. Ну и прощай, Таничка, довольйо мне бередить свою рану" (Письмо Т. А. Кузминской, 3 декабря 1906 г. Ил. Льв. Толстой в своих "Воспоминаниях" рассказывает, что Л. Н-ч простился с покойницей у каменных столбов и пошел по прешпекту домой. - "Я посмотрел ему вслед: он шел по тающему мокрому снегу частой старческой походкой, как всегда резко выворачивая носки ног, и ни разу не оглянулся" (гл. XXIV, стр. 242). Приведенное письмо С.А-ны, написанное спустя шесть дней после похорон, опровергает реальность этого рассказа: у столбов прощалась с гробом мать, а Л. Н-ч проводил его до конца деревни. Это один из многих примеров, подтверждающих необходимость очень осторожного обращения с воспоминаниями и документами позднейших периодов).

предыдущая главасодержаниеследующая глава










© LITENA.RU, 2001-2021
При использовании материалов активная ссылка обязательна:
http://litena.ru/ 'Литературное наследие'

Рейтинг@Mail.ru

Поможем с курсовой, контрольной, дипломной
1500+ квалифицированных специалистов готовы вам помочь