Новости

Рассылка

Библиотека

Новые книги

Словарь


Карта сайта

Ссылки









предыдущая главасодержаниеследующая глава

Глава восьмая

 Fare thee well, and if for ever
 Still for ever fare thee well.

Byron — Эпиграф — начало стихотворения Байрона «Fare thee well» из цикла «Poems of separations» («Стихи о разводе»), 1816. («Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай».)

Толкование эпиграфа вызвало полемику. Н. Л. Бродский писал: «Эпиграф может быть понят трояко. Поэт говорит "прости" Онегину и Татьяне (см. L строфу); Татьяна посылает прощальный привет Онегину (продолжение в стихотворении Байрона: "Даже если ты не простишь меня, мое сердце никогда не будет восставать против тебя"). Онегин этими словами шлет последний привет любимой» (Бродский. С. 276). Однако еще в рецензии на первое издание книги Бродского А. Иваненко, указав на допущенные тогда ошибки в переводе эпиграфа, заключал: «Смысл эпиграфа, конечно, только один; слова о прощаньи навсегда даны "от автора", но могут относиться только к прощанью героев друг с другом, а не к авторскому прощанью с ними» (Временник, 6. С. 526). Вопрос в трактовке Бродского представляется излишне усложненным. Он решается непосредственным обращением к тексту XLIX строфы, где автор прощается с читателем своего романа:

 ...я хочу с тобой 
 Расстаться нынче как приятель. 
 Прости...

(VIII, XLIX, 2—4), —

и к строфе L, где дано прощание автора с героями и романом в целом.

Ср. стихотворение «Труд»:

Миг вожделенный настал: окончен мой труд многолетний... 

(III, 230)

Смысл эпиграфа проясняется и текстологически: он появился лишь в беловой рукописи, когда П решил, что восьмая глава будет последней.

I, 1—2 — В те дни, когда в садах Лицея Я безмятежно расцветал... — Автореминисценция из стихотворения «Демон»:

 В те дни, когда мне были новы 
 Все впечатленья бытия

(II, 299).

Отсылка эта была понятна читателям пушкинской поры: «Демон», одно из наиболее популярных стихотворений П (опубликованное под названием «Мой демон» в «Мнемозине», 1824. Ч. III), было через два месяца перепечатано в «Северных цветах на 1825 г.» А. А. Дельвига, затем вошло в книгу «Стихотворения Александра Пушкина» (СПб., 1826), а через неполных три года — в новое издание «Стихотворения Александра Пушкина» (СПб., 1829). В. Ф. Одоевский посвятил ему специальное рассуждение в статье «Новый демон» (Мнемозина. 1824. Ч. 1). Статья эта, а также, быть может, устные споры вокруг стихотворения, по мнению Ю. Г. Оксмана, вызвали пушкинский набросок статьи <О стихотворении «Демон»> (См.: Пушкин А. С. Собр. соч. В 10 т. М., 1976. Т. 6. С. 453). Отсылка к «Демону» имела глубокий смысл: стихотворение, написанное в момент творческого перелома, создало первую у П концепцию его собственного духовного развития. Сам П резюмировал ее так: «В лучшее время жизни сердце, еще не охлажденное опытом, доступно для прекрасного. Оно легковерно и нежно. Мало-помалу вечные противуречия существенности рождают в нем сомнения, чувство [мучительное, но] непродолжительное. Оно исчезает, уничтожив навсегда лучшие надежды и поэтические предрассудки души» (XI, 30). Таким образом, история души автора рисовалась как смена первоначальной наивной ясности периодом острых сомнений, за которым последует спокойное, но глубокое охлаждение. В творчестве П имелась и другая, хотя и близкая концепция его эволюции. Уже в 1819 г. П написал стихотворение под выразительным названием «Возрождение», где намечена триада: «первоначальные, чистые дни» — «заблужденья» — «возрождение». Мысль о возврате к чистому истоку душевного развития:

Душе настало пробужденье 

(II, 406) —

по-разному, но настойчиво варьируется в самообъяснениях 1820-х гг. Начало главы в этом отношении приносит принципиально и осознанно новую концепцию, исторический подход переносится и на оценку поэтом своего собственного пути: вместо чисто психологической триады — история своей Музы, смена периодов творчества, читательской аудитории, жизненных обстоятельств, образующие единую эволюцию. Вместо «падения» и «возрождения» — единая логика развития. Рассматривая свой творческий путь, П устанавливает место в нем ЕО , определяет отношение романа к южным поэмам и «Цыганам». При этом восьмая глава оказывается не только сюжетным завершением романа, но и органическим итогом и высшим моментом всего творчества. Вводные строфы исключительно сильно подчеркивали особое значение восьмой главы, что резко повышало ее вес в общей структуре романа.

3 — Читал охотно Апулея... — Апулей Луций (ок. 125 — ок. 180) — римский писатель. Изобилующий фантастическими и эротическими эпизодами роман Апулея «Золотой осел» был популярен в XVIII в. П читал его по-французски. В беловой рукописи: «Читал охотно Елисея» (VI, 619) — имеется в виду поэма В. И. Майкова «Елисей, или Раздраженный Вакх» (1771). Травестийная «ирои-комическая» поэма Майкова, содержащая ряд весьма откровенных сцен, описанных в соответствии с эпической поэтикой классицизма, пользовалась устойчивыми симпатиями П. В 1823 г. он писал А. А. Бестужеву: «Елисей истинно смешон. Ничего не знаю забавнее обращения поэта к порткам:

 Я мню и о тебе, исподняя одежда, 
 Что и тебе спастись худа была надежда! 

А любовница Елисея, которая сожигает его штаны в печи,

 Когда для пирогов она у ней топилась; 
 И тем подобною Дидоне учинилась. 

А разговор Зевеса с Меркурием, а герой, который упал в песок

 И весь седалища в нем образ напечатал. 
 И сказывали те, что ходят в тот кабак, 
 Что виден и поднесь в песке сей самый знак — 

все это уморительно» (XIII, 64). То, что «Золотой осел» и «Елисей» противопоставлены чтению Цицерона как равнозначные, обнаруживает и природу их истолкования.

6 — Весной, при кликах лебединых... — реминисценция стиха Державина: «При гласе лебедей» («Прогулка в Царском Селе». — Державин Г. Р. Стихотворения. Л., 1957. С. 172). Современный П читатель легко улавливал эту отсылку. Пейзаж Царского Села был для П связан с образами XVIII в., и это делало естественными державинские ассоциации. Однако для читателя последующих эпох, утратившего связь с воспоминаниями поэзии Державина, стихи эти стали восприниматься как типично пушкинские и определили цепь отсылок и реминисценций в последующей русской поэзии (И. Ф. Анненский, А. А. Ахматова и др.). См.: Лихачев Д. С. «Сады Лицея». Пушкин. Исследования и материалы. Л., 1979. Т. 9.

9 — Моя студенческая келья... — Студенческая келья — сознательная отсылка к лицейской лирике, в которой образ «кельи» исключительно устойчив. Ср. картину посещения «кельи» Музой:

 На слабом утре дней златых 
 Певца ты осенила, 
 Венком из миртов молодых 
 Чело его покрыла, 
 И, горним светом озарясь, 
 Влетала в скромну келью...

(I, 124—125)

12—14 — Воспела детские веселья, И славу нашей старины, И сердца трепетные сны. — Стихи дают перечисление основных жанров лицейской лирики: дружеские послания («Пирующие студенты» — I, 59—62 и др.), гражданская поэзия, историческая элегия («Воспоминания в Царском Селе» — I, 78—83 и др.) и любовная лирика.

В беловой рукописи восьмая (девятая, по первоначальному счету) глава содержала развернутую концепцию поэтической эволюции П:

 В те дни — во мгле дубравных сводов 
 Близ вод текущих в тишине 
 В углах Лицейских переходов 
 Являться Муза стала мне 
 Моя студенческая келья 
 Доселе чуждая веселья 
 Вдруг озарилась — Муза в ней 
 Открыла пир своих затей; 
 Простите хладные Науки! 
 Простите игры первых лет! 
 Я изменился, я поэт 
 В душе моей едины звуки 
 Переливаются, живут 
 В размеры сладкие бегут. 

IV

 Везде со мной, неутомима 
 Мне Муза пела, пела вновь 
 (Amorem canat aetas рrimа) 
 Все про любовь да про любовь 
 Я вторил ей — младые други, 
 В освобожденные досуги, 
 Любили слушать голос мой — 
 Они пристрастною душой 
 Ревнуя к братскому союзу 
 Мне первый поднесли венец 
 Чтоб им украсил их певец 
 Свою застенчивую Музу. 
 О торжество невинных дней! 
 Твой сладок сон души моей. 

V

 И свет ее с улыбкой встретил 
 Успех нас первый окрылил 
 Старик Державин нас заметил 
 И в гроб сходя благословил 
 И Дмитрев не был наш хулитель 
 И быта русского хранитель 
 Скрижаль оставя, нам внимал 
 И Музу робкую ласкал — 
 И ты, глубоко вдохновенный 
 Всего прекрасного певец, 
 Ты, идол девственных сердец, 
 Не ты ль, пристрастьем увлеченный 
 Не ты ль мне руку подавал 
 И к славе чистой призывал

(VI, 620—621).

Первоначальный вариант имел отчетливо полемический смысл: развиваясь на фоне обострившейся в критике 1829—1830 гг. дискуссии о литературной аристократии и резких нападок Полевого на карамзинскую традицию, концепция П тенденциозно акцентировала близость его к карамзинизму. Литературными учителями и крестными отцами музы были названы не только Державин, но и Карамзин («быта русского хранитель»), Жуковский («идол девственных сердец») и даже Дмитриев. П сознательно преподносил читателю стилизованную и тенденциозную картину. Он прекрасно помнил, что отношение к его литературному дебюту со стороны признанных авторитетов карамзинизма было далеким от безусловного признания. Еще познакомясь лишь с журнальными (неполными) публикациями «Руслана и Людмилы», Дмитриев прислал Карамзину резкий отзыв о поэме, содержание которого нам известно из пересказа в письме последнего. Карамзин отвечал Дмитриеву: «Ты, по моему мнению, не отдаешь справедливости таланту или поэмке молодого Пушкина, сравнивая ее с Энеидою Осипова: в ней есть живость, легкость, остроумие, вкус; только нет искусного расположения частей, нет или мало интереса; все сметано на живую нитку» (Письма Карамзина... С. 290). По первым впечатлениям Дмитриев ставил «Руслана и Людмилу» не только вровень с «Вергилиевой Энеидой, вывороченной наизнанку» Н. П. Осипова, но даже ниже поэзии В. Л. Пушкина, отношение к которой в кругах карамзинистов было снисходительно-ироническим: «Дядя восхищается, но я думаю оттого, что племянник этими отрывками еще не раздавил его» (Дмитриев-2. Т. 2. С. 262). Между тем до А. И. Тургенева и П. А. Вяземского дошли слухи, что Дмитриев в Москве в литературных салонах поносит поэму П. Тургенев на основании этого отказался посылать Дмитриеву экземпляр «Руслана и Людмилы» (см.: Русский архив. 1867. Стб. 656). Дмитриев доказывал Тургеневу, что эти слухи преувеличены. Прочитав наконец поэму полностью, Дмитриев писал: «Что скажете вы о нашем "Руслане", о котором так много кричали? Мне кажется, что это недоносок пригожего отца и прекрасной матери (музы). Я нахожу в нем очень много блестящей поэзии, легкости в рассказе: но жаль, что часто впадает в бюрлеск, и еще больше жаль, что не поставил в эпиграф известного стиха с легкою переменою: La mère en défendra la lecture à sa fille1. Без этой предосторожности поэма с четвертой страницы выпадает из рук добрыя матери» (Русский архив. 1864. № 4. Стб. 269). Между тем в № 34—37 «Сына Отечества» появилась обширная статья Воейкова, содержавшая весьма недоброжелательный разбор «Руслана и Людмилы». Для подкрепления своей позиции, вызвавшей возражения журнальной критики, Воейков в дальнейшем ссылался на мнение авторитета: «Увенчанный, первоклассный отечественный писатель, прочитав "Руслана и Людмилу", сказал: "Я тут не вижу ни мыслей, ни чувств: вижу одну чувственность"» (Сын Отечества. 1820. № 43). Принято считать, что «увенчанный, первоклассный отечественный писатель» — Дмитриев. Такое мнение установилось и в литературоведческой традиции (см.: Томашевский. Т. 1. С. 353; Благой Д. Литература и действительность. Вопросы теории и истории литературы. М., 1959. С. 215). Г. П. Макогоненко в статье «Пушкин и Дмитриев» (Русская литература. 1966. № 4) оспорил это утверждение, но, не назвав никакой иной кандидатуры, предположил, что Воейков выдумал «увенчанного» писателя. Сомнительно, что Воейков в обстановке журнальной полемики прибег к явной лжи, в которой его было так просто уличить. Бесспорно, однако, что Дмитриев отнесся к статье Воейкова положительно, хотя она была с большим осуждением встречена молодыми карамзинистами П. А. Вяземским, А. И. Тургеневым и др. 6 октября 1820 г. Тургенев писал Вяземскому о статье Воейкова: «...нелепая и отлично глупая критика, а Дмитриев хвалит ее, хотя Пушкина уже и не хулит» (Остафьевский архив, II. СПб., 1899. С. 82). Из этого следует, что Дмитриев до октября 1820 г. «хулил» пушкинскую поэму. Дмитриев считал даже, что Воейков «расхвалил молодого Пушкина» и «умел выставить удачнее самого автора лучшие стихи из его поэмы» (Дмитриев-2. С. 269). Однако важнее другое: П считал, что «увенчанный» писатель — Дмитриев. Это совершенно очевидно из письма его Гнедичу от 27 июня 1822 г. (XIII, 39—40). И хотя к началу 1830-х гг. конфликт П с Дмитриевым начал сглаживаться, формула «И Дмитрев не был наш хулитель» (см. выше текстуальное противоречие ей в письме А. И. Тургенева) явно стилизует реальную картину, видимо, под влиянием тактики в журнальной борьбе 1830 г. Отношение Карамзина к начальному периоду творчества П, более благожелательное, все же было прохладным, что весьма больно задевало поэта. Введенная под впечатлением полемики с Полевым ссылка на покровительство Карамзина и Дмитриева в дальнейшем была снята.

Amorem canat aetas рrimа — пусть юность воспевает любовь (лат.). Цитата многозначительна. Она представляет собой несколько искаженный стих из «Элегии» римского поэта Секста Проперция (ок. 50 г. до н. э. — ок. 15 г. н. э.) — кн. II, элегия X, стих 7: Aetas рrimа canat veneris, extrema tumultus —

 Пусть молодежь воспевает любовь, пожилые — сраженья 
 Прежде я милую пел, войны теперь воспеваю 

(Перевод Л. Е. Остроумова)

В издании «Стихотворения Александра Пушкина» (СПб., 1826) поэт поставит этот стих (в его втором, неискаженном варианте) эпиграфом. Издание 1826 г. было задумано как итог всего сделанного П в поэзии — издатели в предисловии предлагали читателям исторически взглянуть на творчество поэта: «Любопытно, даже поучительно будет для занимающихся словесностью, сравнить четырнадцатилетнего Пушкина с автором Руслана и Людмилы и других поэм. Мы желаем, чтобы на собрание наше смотрели, как на историю поэтических его досугов в первое десятилетие авторской жизни» (Стихотворения Александра Пушкина,1826. С. XI). Таким образом, включение этого стиха в обзор поэтического пути в начале восьмой главы возвращало к моменту творческого рубежа, отмеченного первым сборником.

Однако цитата имела для П и другой смысл: выход издания 1826 г. совпал с первыми неделями после 14 декабря — декларация поэта о переходе от воспевания любви к поэзии битв неожиданно получила новый смысл. Карамзин, прочитав эпиграф, пришел в ужас и воскликнул: «Что вы это сделали? Зачем губит себя молодой человек!» (свидетельство Бартенева со слов Плетнева, бывшего свидетелем разговора, — Русский архив. 1870. № 7. Стб. 1366). У Карамзина не вызвало никаких сомнений, что «tumultus» относится к событиям 14 декабря. Очевидно, так восприняли и читатели. Это было существенно для П, который в комментируемом отрывке настойчиво намекал на связь своей Музы с атмосферой политической конспирации 1820-х гг. Не случайно Вяземский, читая восьмую главу (стих: «Грозы полуночных дозоров»), высказал предположение: «Вероятно, у Пушкина было: полночных заговоров» (Русский архив. 1887. № 12. С. 577). Предположение Вяземского не подтверждается наличными рукописями, но вполне соответствует духу третьей строфы.

Итак, этапы эволюции рисуются в следующем виде: Лицей — поэзия любви; Петербург — поэзия «буйных споров» и «безумных пиров». Естественным был переход в следующей строфе к ссылке.

IV, 1—2 — Но я отстал от их союза И вдаль бежал... — Слово «союз» могло читаться двузначно: и как дружеское сообщество («Друзья мои, прекрасен наш союз!» — «19 Октября», II, 425), и как политическое общество (Союз Благоденствия). В беловой рукописи намек на ссылку был более очевиден:

 Но Рок мне бросил взоры гнева 
 И вдаль занес... 

(VI, 622)

Однако формула "И вдаль бежал..." была понятна читателю, знакомому с поэтической символикой предшествующего творчества П: в южный период, пропуская реальную биографию сквозь призму романтических представлений, П неизменно шифровал слово «ссылка» словом и образом побега. Это имело, конечно, смысл более глубокий, чем приспособление к цензурным условиям: побег, скитания входили в штамп романтической биографии. Но читатель прекрасно умел реконструировать на основании поэтических образов реальные обстоятельства. Ср. образы бегства в поэзии южного периода:

 Я вас бежал, отечески края; 
 Я вас бежал, питомцы наслаждений 

(II, 147);

 Отступник света, друг природы, 
 Покинул он родной предел 

(IV, 95);

 Скажи, мой друг: ты не жалеешь 
 О том, что бросил навсегда? 

(IV, 185)

В данной поэтике добровольное бегство и политическое изгнание не противоречат друг другу, а являются синонимами: Алеко сам «бросил» мир «городов» (IV, 185), но одновременно он и изгнанник: «Его преследует закон» (IV, 180). То же вычитывается и в судьбе героя «Кавказского пленника», который «с верой, пламенной мольбою» (IV, 95) «обнимал» «гордый идол» свободы и «с волнением» «внимал одушевленные» ею песни. В поэтике зрелого П «вдаль бежал» — уже цензурный заменитель указания на ссылку. Но замена произведена в ключе романтического стиля и расшифровывается с его помощью.

6 — Как часто по скалам Кавказа... — Скалы Кавказа — Поэтическая символика Кавказа прочно связалась для читателей с именем автора «Кавказского пленника». В. Ф. Раевский называл П «певцом Кавказа».

7 — Она Ленорой, при луне... — Намек на балладу Г. А. Бюргера «Ленора». С полемики вокруг русских переводов ее («Людмила» Жуковского, 1808; «Ольга» Катенина, 1816) начались споры о романтизме и народности.

Назвав непосредственно немецкий оригинал («Ленора»), а не какую-либо одну из русских версий («Людмила», «Ольга»), П дал обобщенную романтическую формулу и уклонился от того, чтобы присоединиться к конкретным интерпретациям ее в русской поэзии.

9 — Как часто по брегам Тавриды... — Образ Тавриды ассоциировался у читателей тех лет с «Бахчисарайским фонтаном» и циклом элегий так же, как стих «В глуши Молдавии печальной» (VIII, V, 3) вызывал представление о «Цыганах», послании «К Овидию» и др. Таким образом, каждый из этих символов одновременно обозначал некоторый период творчества П, памятный по литературным спорам, вызываемым появлением тех или иных произведений П, определенный хронологический период реальной биографии поэта и некоторый момент в романтическом мифе, создаваемом при участии самого П вокруг его имени и соединяющем и окрашивающем первых два момента.

12 — Немолчный шопот Нереиды... — Нереида (др.-греч) — нимфа, дочь бога моря Нерея, здесь: море. Образ из крымских элегий П (см. II, 156).

V, 10 — Вдруг изменилось все кругом... — В беловой рукописи:

Но дунул ветер, грянул гром (VI, 167) — 

намек на ссылку в Михайловское. Н. Л. Бродский комментирует это место так: «Ветер, гром — это слова из того семантического ряда, которым Пушкин нередко сигнализировал о вольнолюбивом порыве, о восстании, мятеже, революционном движении, вообще о катастрофе, выходящей за пределы личного интимного крушения <...>. "Грянул гром" — разразилось 14 декабря» (Бродский. С. 290). Толкование это следует считать ошибочным. В тексте П:

 В глуши Молдавии печальной 
 Она смиренные шатры 
 Племен бродящих посещала, 
 И между ими одичала, 
 И позабыла речь богов 
 Для скудных, странных языков, 
 Для песен степи ей любезной... 
 Но дунул ветер, грянул гром (Приводим этот стих по варианту беловой рукописи): 
 И вот она в саду моем 
 Явилась барышней уездной, 
 С печальной думою в очах, 
 С французской книжкою в руках (VIII, V, 3—14).

Если принять толкование Бродского, то получим такую последовательность событий: пушкинская Муза скитается в степях южной ссылки — происходят события 14 декабря — пушкинская Муза появляется в Михайловском «с французской книжкою в руках». Это противоречит и содержанию V строфы, и пушкинской биографии, и здравому смыслу. Что же касается утверждений, что «ветер, гром» в творчестве П «нередко» означали восстание, мятеж, революционные движения и противостояли семантике «личного интимного крушения», то они или «сигнализируют» о неосведомленности автора, или свидетельствуют о его расчете на неосведомленность читателя. В поэзии П нет ни одного случая употребления слова «ветер» («ветр») в таком значении (см.: Словарь языка. П. Т. 1. С. 255). Слово же «гром» употребляется и в прямом значении, и в переносном, обозначая во втором случае как общественные движения (войны, социальные катаклизмы), так и личные катастрофы. Ср. стихотворение «Туча» (III, 381) или строки из «Цыган» об Алеко:

 Над одинокой головою 
 И гром нередко грохотал; 
 Но он беспечно под грозою 
 И в ведро ясное дремал

(IV, 184).

Означает ли это, что Алеко принимал участие в революции?

У П выделены такие этапы: Кавказ — место действия «Кавказского пленника», Крым, связанный с «Бахчисарайским фонтаном», Молдавия — мир «Цыган», среднерусская провинция — место действия центральных глав ЕО , петербургский свет — завершение романа. Однако речь идет не о простом географическом перемещении Музы: из вымышленного романтического пространства она переходит в реальное. Это и означает, что «изменилось все кругом» — изменился весь мир пушкинской поэзии, вокруг поэта и в его поэтическом сознании.

VII, 1—4 — Ей нравится порядок стройный... И эта смесь чинов и лет. — Положительная оценка света в этих стихах звучит неожиданно после резко сатирических картин в предшествующих строфах, в том числе близких по времени создания (VII, XLVIII и LIII). Ближайшие тактические причины этого связаны с полемикой вокруг проблемы «литературной аристократии», заставившей П противопоставить духовные ценности, накопленные дворянской культурой, «идеализированному лакейству» (XII, 9). С этим можно было бы сопоставить попытку трактовать гостиную Татьяны как «светскую и свободную» и «истинно дворянскую»:

XXVI

 В гостиной истинно дворянской 
 Чуждались щегольства речей 
 И щекотливости мещанской 
 Журнальных чопорных судей 
 [В гостиной светской и свободной 
 Был принят слог простонародный 
 И не пугал ничьих ушей 
 Живою странностью своей: 
 (Чему наверно удивится 
 Готовя свой разборный лист 
 Иной глубокий журналист; 
 Но в свете мало ль что творится 
 О чем у нас не помышлял, 
 Быть может, ни один Журнал)] 

XXVII

 [Никто насмешкою холодной 
 Встречать не думал старика 
 Заметя воротник немодный 
 Под бантом шейного платка.]
 И новичка-провинциала 
 Хозяйка [спесью] не смущала 
 Равно для всех она была 
 Непринужденна и мила 

(VI, 626—627).

Однако вопрос этот не может быть сведен к тактике литературной борьбы. П, сохраняя сатирическое отношение к свету, видит теперь и другую его сторону: быт образованного и духовно-утонченного общества обладает ценностью как часть национальной культуры. Он проникнут столь недостающим русскому обществу, особенно после 14 декабря 1825 г., уважением человека к себе («холод гордости спокойной»). Более того, П видит в нем больше истинного демократизма, чем в неуклюжем этикете или псевдонародной грубости образованного мещанства, говорящего со страниц русских журналов от имени демократии. Люди света проще и потому ближе к народу.

Во время работы над восьмой главой (сентябрь 1830 г.) П уже знал роман Бульвер-Литтона «Пелэм, или Приключения джентльмена». Произведение это столь заинтересовало П, что он задумал под его влиянием писать «Русский Пелам». Здесь он, вероятно, хотел показать джентльмена и денди, по существу, онегинского типа в русских условиях. В романе Бульвер-Литтона П мог обратить внимание на такое определение «светского тона»: «...меня чрезвычайно позабавила недавно вышедшая книга, автор которой воображает, что он дал верную картину светского общества <...> Я часто спрашивала себя, что думают о нас люди, не принадлежащие к обществу, поскольку в своих повестях они всегда стараются изобразить нас совершенно иными, нежели они сами. Я сильно опасаюсь, что мы во всем совершенно похожи на них, с той лишь разницей, что мы держимся проще и естественнее. Ведь чем выше положение человека, тем он менее претенциозен, потому, что претенциозность тут ни к чему. Вот основная причина того, что у нас манеры лучше, чем у этих людей; у нас — они более естественны, потому что мы никому не подражаем; у них — искусственны, потому что они силятся подражать нам; а все то, что явно заимствовано, становится вульгарным». В другом месте романа говорится о том, что «притязать на аристократизм — в этом есть ужасающая вульгарность» (Бульвер-Литтон. С. 165, 194). Очевидна текстуальная близость ряда высказываний П к этим цитатам.

Оценка света в седьмой строфе резко противостояла романтической традиции и закономерно вызвала возражения романтически настроенного Кюхельбекера: «Перечел 8-ю главу "Онегина": напрасно сестра говорит, что она слабее прочих, — напротив, она мне кажется, если не лучшею, то, по крайней мере, из лучших. История знакомства Поэта с Музой прелестна — особенно 4-я строфа; но лжет Пушкин, чтобы Музе нравился:

 Порядок стройный 
 Олигархических бесед 
 И холод гордости спокойной» 

(Кюхельбекер-1. С. 101)

Однако для автора VII строфа имела принципиальный характер: в общественном отношении она затрагивала вопрос о вкладе дворянства в национальную культуру (ср. заметку о соотношении дворянства и нации на материале французской истории: «Бессмысленно не рассматривать эти 200 000 человек как часть 24 миллионов» — XII, 196, 482), в литературном — речь шла о смене сатирического изображения света психологическим. См.: Сидяков Л. С. Художественная проза А. С. Пушкина. Рига, 1973. С. 11—31. Таким подходом П отгораживал себя от романтической критики света Н. А. Полевым и от мещанско-нравоучительной, с оттенком доносительства, сатиры Ф. В. Булгарина. Образ света получал двойное освещение: с одной стороны, мир бездушный и механистический, он оставался объектом осуждения, с другой — как сфера, в которой развивается русская культура, жизнь одухотворяется игрой интеллектуальных и духовных сил, поэзией, гордостью, как мир Карамзина и декабристов, Жуковского и самого автора ЕО , он сохраняет безусловную ценность. Спор шел вокруг глубинного вопроса. Для Надеждина и Полевого дворянская культура была, прежде всего, дворянской, и это ее обесценивало. Для П она была, в первую очередь, культурой национальной (но не вопреки тому, а потому, что она дворянская). Это придавало ей высокую ценность, что, конечно, не касалось сторон дворянского быта, не имевшего отношения к духовным завоеваниям нации. С этих позиций само понятие народности трансформировалось. В пятой главе оно захватывало лишь один, наивный и архаический, чуждый «европеизма» пласт народной культуры. Теперь оно мыслилось как понятие культурно всеобъемлющее, охватывающее и высшие духовные достижения, в том числе и духовные ценности вершин дворянской культуры. Поэтому Татьяна, сделавшись светской дамой и интеллектуально возвысившись до уровня автора, могла остаться для него героиней народной по типу сознания.

VIII — Строфа, представляя собой резкое осуждение Онегина, повторяет обвинения, выдвинутые в седьмой главе от имени автора и близкие к высказываниям И. В. Киреевского. Резкое осуждение Онегина отнюдь не выражает окончательного суда автора. В восьмой главе П отказался от использованного им в предшествующей главе метода прямых характеристик героя и представляет его читателю в столкновении различных, взаимопротиворечащих точек зрения, из которых ни одна в отдельности не может быть отождествлена с авторской.

IX — Строфа диалогически противопоставлена предшествующей. Мнение, высказанное в строфе VIII, приписывается «самолюбивой ничтожности», что знаменует резкий перелом в отношении автора к Онегину.

8 — Что ум, любя простор, теснит... — В. В. Виноградов, поясняя этот стих, писал: «Этот стих — ходячая, хотя и несколько видоизмененная цитата. Ее исторические корни раскрываются у И. С. Аксакова: "Говорить снова о перевороте Петра, нарушившем правильность нашего органического развития, было бы излишним повторением. Мы могли бы кстати, говоря об уме, припомнить слово, приписываемое Кикину и хорошо характеризующее наше умственное развитие. Предание рассказывает, что Кикин на вопрос Петра, отчего Кикин его не любит, отвечал: — Русский ум любит простор, а от тебя ему тесно"» (Виноградов В. В. Историко-этимологические заметки. Труды Отдела древнерусской литературы ИРЛИ. Л., 1969. Т. 24. С. 326). Указание В. В. Виноградова нуждается в дальнейшем комментарии. Мы располагаем несколькими близкими версиями этого устного предания. Согласно одной, Петр I якобы спросил Кикина в застенке: «Как ты, умный человек, мог пойти против меня?» — и получил ответ: «Какой я умный! Ум любит простор, а у тебя ему тесно». Современный исследователь, комментируя этот эпизод, отметил, что в нем «государственному абсолютизму, воплотившемуся в лице Петра, был противопоставлен принцип свободы личности» (Заозерский А. И. Фельдмаршал Шереметев и правительственная среда петровского времени. Россия в период реформ Петра I. M., 1973. С. 193). Раскрытие источника цитаты объясняет ход мысли П: судьбы русских онегиных связываются для автора с размышлениями над итогами реформы Петра I. Одновременно можно отметить резкий сдвиг в решении этих проблем, произошедший между седьмой и восьмой главами: сочувственная цитация слов Кикина — заметный шаг на пути от концепции «Полтавы» к «Медному всаднику». Кикин Александр Васильевич — крупный политический деятель эпохи Петра I, участник «заговора» царевича Алексея. Колесован в 1718 г.

Х — Структура авторского монолога в этой строфе отличается большой сложностью. Отказываясь от романтического культа исключительности, П неоднократно высказывался в 1830-е гг. в пользу прозаического взгляда на жизнь и права человека на обыденное, простое счастье. Слова Шатобриана: «Нет счастья вне проторенных дорог» П вложил в «Рославлеве» в уста Полины («Правду сказал мой любимый писатель: Il n’est de bonheur que dans les voies communes» — VIII, 154) и 10 февраля 1831 г. от своего имени повторил в письме к Н. И. Кривцову: «Молодость моя прошла шумно и бесплодно. До сих пор я жил иначе как обыкновенно живут. Счастья мне не было. Il n’est de bonheur que dans les voies communes. Мне за 30 лет. В тридцать лет люди обыкновенно женятся — я поступаю как люди, и вероятно не буду в том раскаиваться» (XIV, 150—151). Цитата эта интересна противопоставлением оставленного пути романтической молодости («жил иначе как обыкновенно живут») новой жизненной дороге («поступаю как люди»). При всей откровенной и подчеркнутой однозначности этой декларации, находящей опору в целом ряде высказываний П тех лет, она содержит лишь одну сторону истины и поэтому, взятая изолированно, приводит к искажению пушкинской позиции. Прежде всего, письмо к Кривцову, другу юности, — явная стилизация, которая может быть понята до конца лишь в контексте переписки П этих месяцев в целом (24 февраля 1831 г. он писал Плетневу: «Я женат — и счастлив; одно желание мое, чтоб ничего в жизни моей не изменилось — лучшего не дождусь. Это состояние для меня так ново, что кажется я переродился» — XIV, 154—155). Тем более очевидно, что смысл Х строфы раскрывается из соотношения ее с контекстом IX—XII строф, ее окружающих. Строфа IX утверждает превосходство «пылких душ» над «самолюбивой ничтожностью», строфа Х — спасительность общих путей в жизни, XI — невозможность идти этими «общими путями» «вслед за чинною толпою», а XII — право на разрыв с обществом. Облик «общих путей» как бы двоится, колеблясь между здоровой прозой жизни и пошлой рутиной, а бунт против них соответственно то приобретает черты романтического эгоизма, то выступает как естественная потребность человека в свободе.

XII, 4 — Прослыть притворным чудаком... — Ср.: «Уж не пародия ли он?» (VII, XXIV, 14). Мысль, которую Татьяна считала «разгадкой» Онегина, в восьмой главе приписана «благоразумным» людям.

XIII, 14 — Как Чацкий, с корабля на бал. — Сопоставление Онегина с Чацким характерно для тенденции восьмой главы к «реабилитации» героя.

XIV, 13 — Du comme il faut... (Шишков, прости...) — В печатном тексте вместо фамилии Шишкова значились три звездочки (VI, 652), в рукописи — Ш*... (VI, 623). Кюхельбекер склонен был видеть в звездочках намек на себя и читал «Вильгельм, прости...» («Очень узнаю себя самого под этим гиероглифом» — Кюхельбекер-1. С. 101). Ю. Н. Тынянов считал, что «расшифровка "Шишков", принятая до сих пор, довольно сомнительна» (Лит. наследство. Т. 16—18. С. 372). Мнение Тынянова, однако, опровергается наличием буквы «Ш» в рукописях и не встретило поддержки у текстологов. Оборот, примененный в этом стихе, заимствован из эпистолярной практики карамзинистов. Ср.: «Знаю твою нежность (сказал бы деликатность, да боюсь Шишкова)» (Письма Карамзина... С. 183). Выражение «comme il faut» (порядочный, приличный; буквально: «как должно» — франц.) употреблено здесь не в ироническом, а в положительном контексте. Ср.: «...ты знаешь, как я не люблю все, что пахнет московской барышнею, все, что не comme il faut, все, что vulgar... Если при моем возвращении я найду, что твой милый, простой, аристократический тон изменился; разведусь, вот те Христос, и пойду в солдаты с горя» (XV, 89).

Шишков Александр Семенович (1754—1841) — литературный деятель, адмирал, президент Российской Академии и идейный руководитель «Беседы любителей русского слова», автор «Рассуждения о старом и новом слоге» и ряда резких выпадов против Карамзина. Несмотря на обилие в творчестве П полемических ударов против Шишкова, определенные стороны его языковой позиции учитывались поэтом. См.: Виноградов В. В. Очерки по истории русского литературного языка XVII—XIX вв. М., 1938. С. 227—268.

XV, 14 — Зовется vulgar. (Не могу... — Выражение vulgar, как и указание на «высокий лондонский круг», вероятно, восходит к «Пелэму» Бульвер-Литтона.

XVI, 9 — С блестящей Ниной Воронскою... — Вопрос о прототипе Нины Воронской вызвал разногласия у комментаторов. В. В. Вересаев высказал предположение, что П имел в виду Аграфену Федоровну Закревскую (1800—1879) — жену Финляндского генерал-губернатора, с 1828 г. — министра внутренних дел, а после 1848 г. — московского военного генерал-губернатора А. А. Закревского (1786—1865). Экстравагантная красавица, известная скандальными связями, А. Ф. Закревская неоднократно привлекала внимание поэтов. П писал о ней:

 С своей пылающей душой, 
 С своими бурными страстями, 
 О жены Севера, меж вами 
 Она является порой 
 И мимо всех условий света 
 Стремится до утраты сил, 
 Как беззаконная комета 
 В кругу расчисленном светил

(«Портрет», 1828 — III, 112)

Ей же посвящено стихотворение П «Наперсник» (III, 113). Вяземский называл ее «медной Венерой». Баратынский писал о ней:

 Как много ты в немного дней 
 Прожить, прочувствовать успела! 
 В мятежном пламени страстей 
 Как страшно ты перегорела! 
 Раба томительной мечты! 
 В тоске душевной пустоты, 
 Чего еще душою хочешь? 
 Как Магдалина плачешь ты, 
 И как русалка ты хохочешь!

(«К ...» — Баратынский. Т. 1. С. 49)

Закревская же была прототипом княгини Нины в поэме Баратынского «Бал». Именно это последнее было решающим для Вересаева (см. очерк «Княгиня Нина» в кн.: Вересаев В. В двух планах. Статьи о Пушкине. М., 1929. С. 97—102). Предположение это, принятое рядом комментаторов, было оспорено в 1934 г. П. Е. Щеголевым, указавшим на следующее место в письме П. А. Вяземского к жене, В. Ф. Вяземской: Вяземский просит прислать образцы материй для Нины Воронской и добавляет: «так названа Завадовская в Онегине» (Лит. наследство. Т. 16—18. С. 558). Завадовская Елена Михайловна (1807—1874), урожденная Влодек, известна была исключительной красотой. Ей, видимо, посвящено стихотворение П «Красавица» (III, 287), упоминание в стихе 12 «мраморной красы» более подходит к Завадовской (ср. у Вяземского: «И свежесть их лица, и плеч их белоснежность, И пламень голубой их девственных очей») и по внешности, и по темпераменту, чем к смуглой, с южной внешностью и безудержным темпераментом Закревской. Однако соображения Щеголева не были приняты единодушно. По мнению современного исследователя, «прототипом является, скорее всего, А. Ф. Закревская» (Сидяков Л. С. Художественная проза А. С. Пушкина. С. 52). Основанием для такого мнения является пропущенная строфа и то, что автор называет Нину Воронскую «Клеопатрой» (см. след. примеч.).

10 — Сей Клеопатрою Невы... — Клеопатра (69—30 г. до н. э.) — царица древнего Египта, прославленная своей красотой и развращенностью. Образ Клеопатры заинтересовал П в 1824 г. Источником интереса явились строки латинского историка Аврелия Виктора, писавшего (вольный перевод П), что «Клеопатра торговала своею красотою <...> многие купили ее ночи ценою своей жизни» (VIII, 421). Работа над замыслом произведения о Клеопатре продолжалась до 1828 г. В дальнейшем, в 1835 г., в повестях «Мы проводили вечер на даче» (неоконч.) и «Египетские ночи» П вновь вернулся к этому образу. Клеопатра в художественном сознании П олицетворяла романтический идеал женщины — «беззаконной кометы», поставившей себя и вне условностей поведения, и вне морали. Такое истолкование поддерживается наброском строфы XXVIa:

 [Смотрите] в залу Нина входит 
 Остановилась у дверей 
 И взгляд рассеянный обводит — 
 Кругом внимательных гостей — 
 В волненьи перси — плечи блещут, 
 Горит в алмазах голова 
 Вкруг стана [вьются] и трепещат 
 Прозрачной сетью кружева 
 И шолк узорной паутиной — 
 Сквозит на розовых ногах... 

(VI, 515)

Обилие динамических глаголов, экстравагантный костюм создают контрастный Татьяне образ. Горит в алмазах голова — мода на бриллианты, распространившаяся с особенной силой с конца 1810-х гг., поражала иностранцев в Петербурге. «Самые роскошные и ценные брильянты той эпохи были императрицы Елизаветы Алексеевны. Они имели форму древесной ветви и располагались вокруг головы короною» (Северцев Г. Т. Петербург в XIX веке. Исторический вестник. 1903. № 5. С. 628). Закревская носила голубой тюрбан, заколотый крупными бриллиантами. С точки зрения Татьяны, бриллиантовые украшения на голове, конечно, vulgar.

Образ Клеопатры имел мужскую параллель в фигуре Фауста, также интересовавшего в это время П и определенным образом соотнесенного с онегинским типом. Поэтому введение такой героини в мир Татьяны и Онегина могло породить определенные сюжетные коллизии. Очевидно, что уравновешенная, холодная, «неземная» красавица Завадовская мало подходила в прототипы для «новой Клеопатры». Но Закревская не могла быть охарактеризована как мраморная красавица. Очевидно, поэтика второстепенных персонажей к восьмой главе существенно изменилась: они уже не являются выведенными на сцену реальными людьми, портреты которых читатель должен узнавать, а строятся по тем же законам художественного синтеза, что и центральные герои.

XVII, 3 — Как! из глуши степных селений... — Степной иногда употребляется у П в значении «сельский», как антоним понятия «цивилизованный» («На прелести ее степные С ревнивой робостью гляжу» — VIII, VI, 3—4).

Татьяна приехала не из степной полосы России, а из северо-западной, и стих следует понимать: «из глуши простых, бедных селений».

10 — С послом испанским говорит? — В 1824 г., когда происходит встреча Онегина и Татьяны в Петербурге, Россия не поддерживала дипломатических отношений с Испанией, прерванных во время испанской революции. Испанский посол Хуан Мигуэль Паэс де ла Кадена появился в Петербурге в 1825 г. П познакомился с ним, видимо, в 1832 г. и записал с его слов рассказ секретаря Наполеона Бурьена о 18 брюмера (см.: XII, 204). Он же, возможно, прототип «путешествующего испанца» в отрывке «Гости съезжались на дачу...» (VIII, 41—42). О Паэс де ла Кадена см.: Рукою Пушкина. С. 210 и 326. Анахронизм появления этого персонажа совпадает с общей тенденцией П к изображению фона седьмой — восьмой глав на основании реальных впечатлений последекабристской эпохи.

XXII, 3 — Но десять бьет; он выезжает... — Нетерпение Онегина выразилось в том, что он выехал не только без опоздания, но и в максимально возможный ранний срок. Съезд гостей начинался после десяти вечера. Ростовы, приглашенные на бал к «екатерининскому вельможе», «в одиннадцать часов разместились по каретам и поехали» («Война и мир». Т. 2, ч. III, гл. 14). От Таврического сада до Английской набережной они ехали не менее получаса, но прибыли еще до появления государя и начала бала. Онегин приезжает до появления гостей — «Татьяну он одну находит» (XXII, 6). Поскольку князь N дает не бал, а вечер, хозяева не встречают гостей при входе в зал, а запросто принимают в гостиной. Ср.: у Фамусовых собираются «потанцевать под фортепьяно»: они «в трауре, так балу дать нельзя». В момент появления гостей в комнате находится один Чацкий, Софья появляется несколько позже, что вызывает ядовитую реплику графини-внучки (д. III, явл. 8).

XXIII, 2 — Сей неприятный tête-à-tête... — разговор с глазу на глаз (франц.).

XXIV, 14 — Что нынче несколько смешно. — Утонченная вежливость светского обращения и стиль тонкого остроумия беседы культивировались в XVIII в. Особый смысл это получило в 1790-е гг., когда приобрело политический оттенок; связанные с французскими эмигрантами круги петербургского общества демонстрировали сохранение в столице России истинно «версальского» тона, уже не существовавшего на его родине. XIX в. внес изменения в нормы светского поведения. С одной стороны, входила в моду «английская» манера — серьезные «мужские» разговоры и отрывистая речь сменяют утонченную и интонационно отработанную беседу с дамами. С другой — «солдатские» манеры наполеоновских генералов, по мере того как Франция становится признанным дипломатическим партнером, все более входят в стиль и даже моду в европейских салонах. В России они появились вместе с французским послом Коленкуром после Тильзита. Характеризуя стиль поведения людей империи Наполеона, мемуарист Ф. Головкин писал: «Изящные манеры, образование, скорее блестящее, чем основательное, и чрезвычайная ветряность характера» оказались совершенно чуждыми тому миру, где культивировались «положительные таланты и дурные манеры, как главные условия карьеры» (Головкин Ф. Двор и царствование Павла I. M., 1912. С. 336). Общее изменение светского тона коснулось и России, особенно резко сказавшись в поведении передовой молодежи (Лотман-1. С. 30—31). «Тонкость» светского обращения XVIII в. стала восприниматься как архаическая и смешная.

XXV, 6 — На вензель, двум сестрицам данный... (в рукописи: «На вензель, двум сироткам данный» (VI, 511) — Смысл стиха поясняется в записках А. О. Смирновой-Россет: «Генерал Бороздин приехал в Петербург после выпуска двух старших дочерей, занемог и умер на руках жандармского генерала Балабина, который донес государю через графа Бенкендорфа, в каком бедном положении он оставил своих сирот <...> Тогда взяли двух старших Бороздиных во дворец и дали им вензель. Граф Моден им завидовал. Тогда Пушкин написал стихи:

 Всему завистливый Моден 
 На вензель, двум сироткам данный...» 

(Смирнова А. О. Записки, дневники, воспоминания, письма. М., 1929. С. 83). Свидетельство это не следует, однако, толковать слишком прямолинейно. Во-первых, потому, что в черновиках ЕО не обнаруживается ни приводимого Смирновой варианта, ни строк с рифмами, позволяющими предполагать его наличие («Моден — мужчин» — рифма для П невозможная). Во-вторых, вряд ли граф Моден настолько интересовал П, чтобы он решился включить в ЕО стихи, не имеющие иного интереса, кроме персональной карикатуры на лицо, известное лишь узкому кругу читателей (мы уже отмечали, что поэтика резких переходов от общеизвестного к предельно интимным реалиям для восьмой главы нехарактерна). Вероятно, автору было необходимо придать разговорам в салоне Татьяны оттенок политической злободневности. С этим связано далекое от нейтральности осенью 1830 г. упоминание в рукописном варианте того, что Польша (или действия русских войск в Польше?) вызвала недовольство в обществе2. Не лишен специфического оттенка и эпизод с «двумя сиротками». Рассказ Смирновой, возможно, неосознанно для самой рассказчицы, вскрывает тенденциозную сторону этого милостивого жеста: забота о сиротках осуществляется как акция жандармского корпуса. Генерал Бороздин умирает «на руках» начальника 1-го округа особого корпуса жандармов П. И. Балабина, через последнего известие о бедственном положении сирот доходит до Бенкендорфа, а тот, в свою очередь, извещает Николая I. Это вполне соответствовало официальной версии о том, что корпус жандармов учрежден для того, чтобы непосредственно доставлять императору, минуя государственные инстанции, сведения о нуждах «вдов и сирот». В обществе повторяли легенду о том, что когда Бенкендорф спросил у Николая I инструкцию для нового учреждения, то император протянул ему свой носовой платок, сказав, что это и есть инструкция: вытирая этим платком слезы вдов и сирот, он лучше всего выполнит высочайшую волю. У истории «двух сироток» была другая сторона: вензель (знаки с инициалами императрицы, дававшиеся фрейлинам) получали лишь первые из выпускниц Смольного и Екатерининского институтов, а количество наград этого рода было ограниченным, так что «милость» одним из них должна была нарушить законные права других (дав вензель «сироткам», император лишил кого-то из выпускниц заслуженной награды). Затрагивать вопрос о жандармах как механизме «отеческого самодержавия» было абсолютно невозможно, но недовольство «всегда сердитого графа Турина» могло ассоциироваться с более серьезными вещами, чем зависть графа Модена.

7 — На ложь журналов, на войну... — Стих этот для 1824 г. звучит как анахронизм, между тем как в контексте 1830 г. он получил злободневный политический смысл. Ср. доносительную пьесу М. Н. Загоскина «Недовольные» и отклик на нее Чаадаева в письме А. И. Тургеневу: «"Недовольные"! Понимаете вы всю тонкую иронию этого заглавия? Чего я, со своей стороны, не могу понять, это — где автор разыскал действующих лиц своей пьесы. У нас, слава богу, только и видишь, что совершенно довольных и счастливых людей. Глуповатое благополучие, блаженное самодовольство, вот наиболее выдающаяся черта эпохи у нас...» (Чаадаев П. Я. Соч. и письма. М., 1914. Т. 2. С. 198). В контексте 1830 г. характеристика «сердитый господин» придавала образу окраску политического фрондерства.

XXVI, 1 — Тут был Проласов, заслуживший... — Н. О. Лернер, сославшись на Л. И. Поливанова, полагал, что имеется в виду Андрей Иванович Сабуров (см.: Лернер. С. 95). Рассуждения Лернера представляются лишенными оснований.

4 — St.-Priest, твои карандаши... — Граф Сен-При Эммануил (1806—1828) — гусар и светский карикатурист. Покончил самоубийством при неясных обстоятельствах.

6 — Стоял картинкою журнальной... — Картинка журнальная — гравюра с изображением последних мод. Такие иллюстрации, раскрашенные от руки, прилагались для увеличения подписки к ряду русских журналов.

7 — Румян, как вербный херувим... — Вербный херувим фигурка ангела из воска, продававшаяся на «вербных базарах».

10 — Перекрахмаленный нахал... — Среди франтов 1820-х гг. было принято носить батистовые шейные платки. Слегка крахмалить такие платки ввел в моду знаменитый денди Дж. Брэммель. Ср. в «Пелэме»: «...передо мной стоял современник и соперник Наполеона — самодержавный властитель обширного мира мод и галстуков — великий гений, перед которым склонялась аристократия и робели светские люди, кто небрежным кивком приводил в трепет самых надменных вельмож всей Европы, кто силою своего примера ввел накрахмаленные галстуки и приказывал обтирать отвороты своих ботфорт шампанским...» (Бульвер-Литтон. С. 192). См. также: «Так это-то милый крокодил, который за каждым déjeuner dansant [танцевальный утренник] глотает по полудюжине сердец и увлекает за собой остальные манежным галопом? Mais il n’est pas mal, vraiment [но он, право, недурен]. Жаль только, что он как будто накрахмален с головы до ног или боится измять косточки своего корсета» (Бестужев-Марлинский А. А. Соч.: В 2 т. М., 1958. Т. 1. С. 189; цитата из повести «Испытание», появившейся в «Сыне Отечества» и «Северном архиве», 1830). Слегка крахмалить галстук — признак дендизма. Перекрахмалить — переусердствовать по части моды, что само по себе противоречило неписаным нормам хорошего тона и было vulgar.

XXVII, 8—14 — О люди! все похожи вы... А без того вам рай не рай. — Имеется в виду библейский миф о сатане, в образе змия-искусителя пробравшемся в рай, соблазнившем первую женщину Еву, уговорив ее вкусить от запретного древа добра и зла.

XXVIII, 10 — Пока Морфей не прилетит... — Морфей (др.-греч.) — бог сна.

XXX, 10 — Боа пушистый на плечо... — Боа — «женский шарф, повязка из меха или перьев» (Словарь языка П. Т. 1. С. 142). В беловом автографе: «Змеистый соболь на плечо» (VI, 631).

XXXI, 14 — Те хором шлют его к водам. — Ср.: «В ряду модных явлений обыденной общественной жизни в двадцатых годах нынешнего столетия особенно резко сказалась страсть аристократического общества к лечению минеральными водами» (Пыляев М. И. Старое житье. Очерки и рассказы. СПб., 1892. С. 82). Ср. набросок П «Роман на Кавказских водах» и «Княжну Мери» Лермонтова.

Письмо Онегина к Татьяне

Письмо Онегина написано, когда основной текст романа был уже закончен — под рукописью стоит дата: «5 окт. 1831» (VI, 518). П решил, что для общего построения романа необходимо уравновесить письмо Татьяны к Онегину аналогичным включением в последнюю главу. «Введение письма Онегина <...> устанавливало полную симметрию в отношении разработки основной любовной фабулы романа» (Благой Д. Мастерство Пушкина. М., 1955. С. 198). Однако попытки сделать текстуальные сближения отдельных стихов обоих писем (см.: Бродский. С. 303—304) не дают убедительных результатов. Единственный, казалось бы, бесспорный факт совпадения находим в начале обоих писем:

в письме Татьяны:

 Теперь, я знаю, в вашей воле 
 Меня презреньем наказать

(VI, 65);

в письме Онегина:

 Какое горькое презренье 
 Ваш гордый взгляд изобразит!

(VI, 180)

Однако, пожалуй, здесь особенно очевидно различие.

Совпадение объясняется, казалось бы, простым указанием на общность литературного источника: во втором письме Сен-Пре к Юлии читаем: «Я чувствую заранее всю тяжесть вашего презренья» («Je sens d’avance le poids de votre indignation»); в новейшем переводе А. А. Худадовой неточно: «Я заранее чувствую силу вашего гнева» (Руссо Ж.-Ж. Избр. соч.: В 3 т. М., 1961. Т. 2. С. 17). Эти знаменитые, хрестоматийно известные письма, конечно, были в памяти не только у Татьяны и Онегина, но и у читателей романа. Ср. в «Метели» объяснение в любви Бурмина и Марьи Гавриловны: «Я поступил неосторожно, предаваясь милой привычке, привычке видеть и слышать вас ежедневно...» (Марья Гавриловна вспомнила первое письмо St.-Preux). «Теперь уже поздно противиться судьбе моей...» (VIII, 85). Отметим совпадение не только с Руссо, но и с письмом Онегина: «Привычке милой не дал ходу» (VI, 180), «И предаюсь моей судьбе» (VI, 181).

Онегин и Татьяна используют одни и те же формулы, однако смысл и функция этих формул в их употреблении глубоко различны. Татьяна обращается к Руссо потому, что «себе присвоя Чужой восторг, чужую грусть» (III, X, 9—10), чувствует и мыслит как героиня романов. Любовь ее глубоко искрення, но выражения литературны. Сен-Пре мог бояться презрения своей возлюбленной: он был неровня ей в социальном отношении, брак между ними заранее был исключен, юная ученица-аристократка могла ответить презрением на его чувство. Конечно, Татьяна, обращаясь первая с любовным признанием к мужчине, совершала весьма рискованный поступок с точки зрения житейских норм, но ведь она и не мыслит категориями этих «пошлых» установлений, а живет в мире романов. А в романах герои получают любовные письма от героинь и, получив, не презирают, а одаряют их счастьем или губят. Презренье же она упомянула лишь потому, что о нем говорилось в письме Сен-Пре.

Совершенно иной является ситуация с письмом Онегина. Прежде всего, это письмо, видимо, написано по-русски. По крайней мере, тщательному обоснованию того, что в романе письмо Татьяны дано в переводе, во втором случае ничего не соответствует. Это не «дамская любовь», которая «не изъяснялася по-русски» (III, XXV, 11—12), и вряд ли молчание здесь случайно. Даже если предположить, что в реальной жизни человек онегинского типа, вероятнее всего, писал бы любовное письмо по-французски, интересно обратить внимание на то, что автор предпочел не акцентировать этого момента, не делать его фактом романной реальности. Это приводит к тому, что в письме Онегина расхожие формулы перестают быть связанными с определенным текстом, а превращаются в факт общего употребления. Так, для выражения «милая привычка» (douce habitude) можно было бы указать десятки «источников». На самом же деле это выражение уже оторвавшееся от любого из них. Но именно потому, что Онегин употребляет эти выражения, не задумываясь, откуда они пришли к нему, что сами по себе эти выражения для него ничего не значат, они оказываются тесно связанными с его реальной биографией. У Онегина есть основания — вполне реальные — опасаться презрения Татьяны: отвергнув чистую любовь неопытной девушки и преследуя своей страстью замужнюю женщину, он как бы напрашивается на нелестные мотивировки своих действий. Письмо Онегина производит впечатление гораздо меньшей литературности: тут нет цитат, которые должны ощущаться как цитаты. Конечно, «бледнеть и гаснуть», «обнять <...> колени», «у ваших ног излить мольбы...» и пр. — выражения яркой книжной окрашенности и в большинстве случаев восходят к устойчивым клише французского любовного речевого ритуала. Но они формируют сферу выражения онегинского письма, которая именно в силу своей условности не оказывает влияния на содержание, как в прозе или в обыденной речи. Книжные же выражения в письме Татьяны формируют самый склад ее любовных переживаний. Как в поэзии, здесь выражение есть одновременно и содержание.

20—21 — Я думал: вольность и покой Замена счастью. — Ср. противоположное утверждение: «На свете счастья нет, но есть покой и воля» (III, 330).

Утраченные Онегиным «вольность и покой» переходят к Татьяне: «она Сидит покойна и вольна» (VIII, XXII, 13—14).

XXXV — Строфа характеризует круг чтения Онегина. Г. А. Гуковский, считая, что в восьмой главе происходит быстрое идеологическое созревание Онегина, которое, по мнению исследователя, должно привести героя на Сенатскую площадь, подчеркивал значение данной строфы: «Этот список знаменателен; для современника он был понятен. В нем только одно имя вызывает представление о художественной литературе как таковой — Манзони. Остальные — философы, историки, публицисты и естествоведы (физиологи, врачи). Онегин от верхоглядства, светского полуневежества, скрашенного уменьем говорить обо всем, серьезно погружается в мир знания, стремится "в просвещении стать с веком наравне"» (Гуковский Г. А. Пушкин и проблемы реалистического стиля. М., 1957. С. 260). С этим трудно согласиться, так же как и с утверждением Н. Л. Бродского о том, что «перечень авторов говорит, что Евгений продолжал следить за разнообразными течениями европейской науки и литературы...» (Бродский. С. 304). Трудно назвать стремлением «следить» за течением науки и литературы чтение авторов, из которых лишь Манзони принадлежал современности, а остальные писали в XVIII или даже XVII в. Если пытаться найти в перечне онегинских книг какую-то систему, то самым поразительным будет их несовременность. Это совсем не те книги, которые жадно читает сам П, просит у друзей в Михайловском или добывает через Е. М. Хитрово в Петербурге. В отличие от утверждения Г. А. Гуковского, список поражал современников именно бессистемностью и странностью. Вот мнение В. К. Кюхельбекера: «Из худших строф 35-я, свидетельствующая, что Александр Сергеевич родной племянник Василия Львовича Пушкина, великого любителя имен собственных; особенно мил Фонтенель с своими творениями в этой шутовской шутке» (Кюхельбекер-1. С. 101—102). Кюхельбекер имеет в виду ряд перечислений в стихотворениях В. Л. Пушкина:

 Вергилий и Омер, Софокл и Эврипид, 
 Гораций, Ювенал, Саллюстий, Фукидид... 
 Не улицы одне, не площади и домы — 
 Сен-Пьер, Делиль, Фонтан мне были там знакомы. 

(Поэты 1790—1810-х. С. 665, 667)

Однако Кюхельбекер, вероятно, помнил и пародию И. И. Дмитриева:

 Какой прекрасный выбор книг! 
 Считайте — я скажу вам вмиг: 
 Бюффон, Руссо, Мабли, Корнилий, 
 Гомер, Плутарх, Тацит, Виргилий, 
 Весь Шакеспир, весь Поп и Гюм, 
 Журналы Аддисона, Стиля... 
 И все Дидота, Баскервиля!

(Дмитриев-1. С. 350; ср. с. 348)

Правильнее согласиться с автором, что Онегин «стал вновь читать» все «без разбора», «не отвергая ничего», хотя это и противоречит концепции духовного возрождения Онегина в конце романа. Гиббон Эдуард (1737—1794) — английский историк, автор капитального исследования «История упадка и разрушения Римской империи». В пушкинскую эпоху Гиббон — классический автор. Его читают: М. П. Погодин в 1831 г. просит П купить ему Гиббона (XIV, 171), в 1836 г. Вяземский просит у П мемуары Гиббона (XVI, 128). В Чите кружок ссыльных декабристов перевел «Историю упадка...» (см.: Беляев А. П. Воспоминания декабриста о пережитом и перечувствованном. СПб., 1882. С. 229). Однако Гиббон воспринимался как историк уже прошедшего века. М. С. Лунин считал, что «одна страница Тацита лучше знакомит нас с римлянами, чем вся история Роллена или мечтания Гиббона» (Лунин М. С. Письма из Сибири. М., 1988. С. 96). В «Истории села Горюхина» Белкин не без иронии уподоблен Гиббону: «Ныне, как некоторый мне подобный историк, коего имени я не запомню (вариант: "некоторый англичанин"), оконча свой трудный подвиг, кладу перо и с грустию иду в мой сад...» (VIII, 133, 705). Манзони Алессандро (1785—1873) — итальянский поэт и романист, романтик. П высоко ценил роман Манзони «Обрученные», который читал по-французски. Однако некоторые публицистические произведения Манзони он читал в подлиннике. Книги Манзони имелись в библиотеке П (см.: Рукою Пушкина. С. 555—556). Гердер Иоганн Готфрид (1744—1803) — немецкий философ, фольклорист, автор трактатов «Идеи о философии истории человечества», «Критические леса, или Размышления, касающиеся науки о прекрасном» и др. Онегин, видимо, читал Гердера во французских переводах. Шамфор Себастьен-Рок-Никола (1741—1794) — французский писатель, автор книги изречений «Максимы и мысли» и сб. «Характеры и анекдоты». П и Вяземский интересовались Шамфором и как бытописателем, и как мастером афоризма.

Один из афоризмов Шамфора, возможно, откликнулся в ЕО (см. выше). Биша Мари-Франсуа-Ксавье (1771—1802) — знаменитый французский физиолог, автор «Физиологических исследований о жизни и смерти». Тиссо — неясно, имеется ли в виду Тиссо Симон-Андрэ (1728—1797) — врач, автор популярных в XVIII в. медицинских трудов (были переведены на русский язык его кн.: Онанизм. Рассуждение о болезнях, происходящих от малакии. М., 1793; О здравии ученых людей. СПб., 1787; Наставление народу в рассуждении его здоровья. СПб., 1781) или малоизвестный литератор Тиссо Пьер Франсуа (1768—1854) — автор «Очерка войн революции вплоть до 1815 г.» и некоторых незначительных сочинений. Бель Пьер (вернее, Бейль; 1647—1706) — французский философ скептического направления, автор «Исторического и критического словаря». Словарь Беля П упомянул в «Путешествии из Москвы в Петербург» (XI, 228—229). Фонтенель — см. выше.

Стоит ознакомиться с этим разнородным материалом, чтобы понять, что найти единую объединяющую формулу для интереса к нему так же трудно, как и объяснить сближение Онегина с декабристами интересом к Тиссо или Биша, равно как и к насмешившему Кюхельбекера Фонтенелю.

9—11 — И альманахи, и журналы... Где нынче так меня бранят... — Восьмая глава писалась в обстановке резких нападок критики на П. Объединение таких различных, по существу взаимовраждебных критиков, как Булгарин, Греч, Надеждин, Полевой, в их едином осуждении поэзии П превратило критику 1829—1830 гг. в журнальную травлю поэта. Сигнал был подан Булгариным, резко отрицательно оценившим в «Сыне Отечества» «Полтаву». Еще суровее осудил поэму в «Вестнике Европы» Надеждин. Разбирая «Полтаву», «Графа Нулина» и ЕО , Надеждин обвинял П в «нигилизме» и «зубоскальстве», поверхностной оппозиционности и мелкотемье. Обвинения эти имели не только эстетический характер: в критике 1829—1830 гг. все отчетливее звучали ноты политической дискредитации П. После рецензии Булгарина на седьмую главу ЕО , где обвинение в антипатриотизме было высказано прямо, полемика приобрела исключительно острый характер. Под знаком борьбы «Литературной газеты» Дельвига, деятельным участником которой был П, с обвинениями в «литературном аристократизме» и с потоком открытых и тайных инсинуаций прошли для П зима и весна 1830 г. Все эти впечатления были очень живы, когда поэт работал над восьмой главой ЕО . См.: Гиппиус Вас. Пушкин в борьбе с Булгариным в 1830—1831 гг. Временник, 6. С. 235—255.

XXXVI — Онегин как бы второй раз переживает свою жизнь: кабинетное затворничество повторяет затворничество в первой главе («от света вновь отрекся он» (XXXIV, 8), «ему припомнилась пора» (XXIV, 10), чтение повторяет время, когда он «отрядом книг уставил полку, Читал, читал — а все без толку...» (I, XLIV, 5—6). XXXVI строфа дает повторное переживание третьей — пятой глав, погружение в мир народной поэзии, простоты и наивности, составлявших обаяние Татьяны в начале романа.

XXXVII — Идея повторного переживания жизни воплощается в этой строфе в образе фараона — азартной карточной игры. Воображение выступает как банкомет, который мечет перед Онегиным-понтером вместо карт сцены из прожитой жизни. В черновой рукописи банкометом оказывается Рок.

Итог игры горестен для Онегина:

Все ставки жизни проиграл 

(VI, 519).

Образ проигранной жизни глубоко волновал П. Сложное отношение П к проблеме игры анализируется в работе «"Пиковая дама" и тема карт...» (наст. изд.). Отождествление сцен из романа с рассыпанной по столу колодой карт, уничтожая момент временного развития, движения и упования на «хороший» конец, представляет предшествующее содержание ЕО в новом, безжалостном свете. Одновременно происходит и эмоционально-стилистическое переосмысление прежних сцен и эпизодов. Так, в четвертой главе встречалась литературно-пародийная картина:

 Покоится в сердечной неге, 
 Как пьяный путник на ночлеге, 
 Или, нежней, как мотылек, 
 В весенний впившийся цветок

(IV, LI, 5—8).

В повторном просмотре образ трансформируется трагически:

 ...на талом снеге 
 Как будто спящий на ночлеге, 
 Недвижим юноша лежит, 
 И слышит голос: что ж? убит 

(VIII, XXXVII, 5—8),

XXXVIII, 5 — А точно: силой магнетизма... — «Качество животного тела, которое делает его способным к влиянию тел небесных и взаимному действию тех, которые его окружают, явное в сходстве с магнитом, убедило меня назвать его животным магнетизмом <...> Действие и сила магнетизма, характеризованные таким образом, могут быть сообщены другим телам одушевленным и неодушевленным» (определение Ф. Месмера. — Цит. по: Долгорукий А. Орган животного месмеризма... СПб., 1860. С. 15). Магнетизм сделался в 1820—1830-х гг. модным словом для обозначения нематериальных влияний. Ср. употребление этого слова Смирновой-Россет (ответ на вопрос, как женщина чувствует возникновение для нее опасности): «...я сидела с Перовским в карете <...> Вдруг я почувствовала опасность.

— Как узнают опасность?

— Воцарилось молчание и опасный магнетизм» (Смирнова-Россет. С. 193).

6 — Стихов российских механизма... — Стих противопоставлен строкам из первой главы:

 Не мог он ямба от хорея, 
 Как мы ни бились, отличить

(I, VII, 3—4).

12—13 — И он мурлыкал: Benedetta иль Idol mio... — А. П. Керн вспоминает, что в Тригорском распевались строфы «Венецианской ночи» Козлова на мотив баркаролы «Benedetta sia la madre» (А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1. С. 387).

О популярности баркаролы см. в воспоминаниях О. А. Пржецлавского (Русская старина. 1874. № 11. С. 462). Idol mio — вероятно, дуэттино итальянского композитора В. Габуси: «Se, о cara, sorridi» («Если ты улыбнешься, милая...») с припевом: «Idol mio, più расе non ho» («Идол мой, я покоя лишен»). Данные об этом см.: Лернер. С. 103, 105.

XXXIX, 11 — На синих, иссеченных льдах... — Зимой на Неве заготовляли большие кубы льда для ледников. С наступлением мартовских оттепелей их развозили на санях покупателям.

XLIV, 8 — Что я богата и знатна... — О понятии «богатства» см. раздел "Хозяйство и имущественное положение". Знатна — быть знатным означает принадлежать к титулованной знати. Значительная часть русских древнейших боярских родов в начале XIX в. или исчезла, или потеряла титулы и выбыла из числа знати. Знать пушкинского времени в основном образовалась в послепетровскую эпоху. Выйдя замуж за князя N, Татьяна стала княгиней и сделалась знатна. Княжеский титул, в отличие от графского, был коренной, русский, и среди князей могли находиться потомки старинных фамилий, хотя значительная часть также относилась к «новой знати».

9 — Что муж в сраженьях изувечен... — Вопреки распространенному мнению, еще Н. О. Лернер (очерк «Муж Татьяны» в кн.: Рассказы о Пушкине. Л., 1929. С. 213—216) показал, что муж Татьяны вполне мог быть нестарым человеком. Грибоедов писал в 1816 г. Бегичеву: «...ныне большая часть генералов таких, у которых подбородок не опушился» (Грибоедов А. С. Полн. собр. соч. Пг., 1917. Т. 3. С. 122). Онегину, который родился в 1795 г. или около этого, весной 1825 г. могло быть неполных 30 лет. Князь N — его родня и приятель, с которым Онегин на «ты», мог быть лет на пять старше. Михаил Орлов стал генералом в 26 лет, что считалось карьерой ранней и блестящей. Но то, что член Союза Благоденствия Ф. Г. Кальм получил генеральское звание 36 лет, было для активного участника многих кампаний нормально. 28 лет сделался гвардии полковником (что равнялось армейскому генералу) Катенин. Изувечен — не означает «изуродован» или «сделался инвалидом», а лишь указывает на многократные ранения, что было обычно для поколения людей войны 1812 г.

XLVIII, 9 — Читатель, мы теперь оставим... — Решение оборвать сюжетное развитие ЕО , не доводя его до канонического для романа завершения, было для П сознательным и принципиальным. Каковы бы ни были биографические, цензурные или тактические обстоятельства, подтолкнувшие к такому решению, с того момента, как оно созрело, оно сделалось художественно осмысленным. Более того, каковы бы ни были обстоятельства, принудившие П отказаться от традиционных форм композиции, они натолкнули его на эстетическое открытие такой силы, что последствия его сказались на всем русском романе XIX в. П знал, что читатели и критика ждут от него традиционного «конца», в специальном стихотворном послании к Плетневу П собирался дать ответ «друзьям», убеждавшим его продолжить якобы неоконченный роман:

 Вы говорите справедливо, 
 Что странно, даже неучтиво 
 Роман не конча перервать, 
 Отдав его уже в печать, 
 Что должно своего героя 
 Как бы то ни было женить, 
 По крайней мере уморить, 
 И лица прочие пристроя, 
 Отдав им дружеский поклон, 
 Из лабиринта вывесть вон 

(III, 397).

Однако такой подход для автора ЕО был теперь таким же архаизмом, как и требование, чтобы:

 ...при конце последней части 
 Всегда наказан был порок, 
 Добру достойный был венок

(III, XI, 12—14).

Поэтому все попытки исследователей и комментаторов «дописать» роман за автора и дополнить реальный текст какими-либо «концами» должны трактоваться как произвольные и противоречащие поэтике пушкинского романа. В. Г. Белинский писал: «Где же роман? Какая его мысль? И что за роман без конца? — Мы думаем, что есть романы, которых мысль в том и заключается, что в них нет конца, потому что в самой действительности бывают события без развязки <...> Что сталось с Онегиным потом? Воскресила ли его страсть для нового, более сообразного с человеческим достоинством страдания? Или убила она все силы души его, и безотрадная тоска его обратилась в мертвую, холодную апатию? — Не знаем, да и на что нам знать это, когда мы знаем, что силы этой богатой натуры остались без приложения, жизнь без смысла, а роман без конца? Довольно и этого знать, чтоб не захотеть больше ничего знать...» (Белинский В. Г. Полн. собр. соч. М., 1955. Т. 7. С. 469).

L, 13 — Я сквозь магический кристалл... — Магический кристалл — стеклянный шар, служащий прибором при гадании. Освещая его свечой с обратной стороны, гадающий всматривается в появляющиеся в стекле туманные образы и на основании их предсказывает будущее (см.: Лернер. С. 105—108).

В последнее время М. Ф. Мурьянов оспорил объяснение Н. О. Лернера, увидав в нем «смысловую неувязку — ведь стекло является по своей природе веществом аморфным, а не кристаллическим и даже по внешней форме стеклянный шар не имитирует природный кристалл, который, как известно, имеет только плоские грани» (Временник. 1970. С. 92). Автору осталось неизвестным, что слово «кристалл» в высоком стиле могло означать «стекло». См. в «Вельможе» Державина: «Не истуканы за кристаллом (т. е. под стеклом. — Ю. Л.), В кивотах блещущи металлом (т. е. в золотых рамах. — Ю. Л.), Услышат похвалу мою». Вода, как известно, имеет аморфную структуру. Это не мешало П написать: «...отразилася в кристале зыбких вод» (1, 78), то есть в стекле, в зеркале вод. Это делает дальнейшие рассуждения М. Ф. Мурьянова беспредметными. Гадание на кристаллах действительно имело место, но в обиходе гадалок «магическим кристаллом» именовалась именно сфера (кстати, сам Мурьянов в качестве примера приводит изображение полусферы на картине Бальдунга, что также никакого отношения к природному кристаллу не имеет).

LI — строфа отличается необычной художественной концентрацией. Начинающее ее опасно-конфиденциальное биографическое признание, устанавливающее между автором и читателем отношение доверительной близости, сменяется предельной и необычной для ЕО образной абстракцией: сюжет романа спроецирован в плоскость таких понятий, как Идеал, Рок, Жизнь (все графически даются с заглавной буквы!). Образ Жизни раскрывается в двух ориентированных на глубокую литературную традицию метафорах: «жизнь — пир» (вариант «жизнь — чаша») «жизнь — книга». Первый образ получил широкое распространение в романтической элегической поэзии (см.: Бочаров С. Г. Поэтическое предание и поэтика Пушкина. Пушкин и литература народов Советского Союза. Ереван, 1975. С. 54—73), второй, уходя корнями в античную и фольклорную традицию, был обновлен, с характерной заменой книги на роман, Карамзиным:

 Что наша жизнь? Роман. — Кто автор? Аноним. 
 Читаем по складам, смеемся, плачем... спим 

(Карамзин. С. 236)

Высокая концентрация литературной образности в двенадцати стихах строфы резко контрастирует с простотой двух заключительных стихов. Одновременно резко меняется точка зрения носителя текста и распределение сфер реальности и вымысла. В начале строфы Онегин и Татьяна предстают как литературные образы — создания авторского творческого воображения, далее намекается, что в облике Татьяны жизнь и поэзия сливаются. Но в следующих стихах сама Жизнь получает название романа, а автор перемещается в позицию читателя, который волен «дочитывать» ее до конца или нет. Такими средствами создается синтез основных стихий романа: литературы и действительности.

3—4 — Иных уж нет, а те далече, Как Сади некогда сказал. — Стихи представляют собой пересказ текста, впервые использованного П как эпиграф для «Бахчисарайского фонтана»: «Многие, так же как и я, посещали сей фонтан; но иных уже нет, другие странствуют далече. Саади» (IV, 153). Сади (Саади; между 1203 и 1210—1292) — иранский поэт, родился в Ширазе. Высказывание, использованное П в качестве эпиграфа, содержится в поэме «Бустан», как это было установлено К. И. Чайкиным (см.: Временник, 2. С. 468). Непосредственным источником для П послужил французский перевод «восточного романа» Т. Мура «Лалла Рук » (см.: Томашевский. Кн. 1. С. 506).

Однако цитата эта в ЕО имела более сложный смысл. В № 1 «Московского телеграфа» за 1827 г. появилась статья Н. А. Полевого «Взгляд на русскую литературу 1825 и 1826 гг. (Письмо в Нью-Йорк к С. Д. П.)». В эту статью, содержащую ряд смелых политических намеков, П. А. Вяземский, как это было установлено М. И. Гиллельсоном (см.: Пушкин: Исследования и материалы. М.-Л., 1960. Т. 3. С. 424), сделал вставку: «В эти два года много пролетело и исчезло тех резвых мечтаний, которые веселили нас в былое время... Смотрю на круг друзей наших, прежде оставленный, веселый и часто (думая о тебе) с грустью повторяю слова Сади (или Пушкина, который нам передал слова Сади): Одних уж нет, другие странствуют далеко!» Как статья Полевого, так и вставка Вяземского не прошли незамеченными: правительство получило доносы (см.: Сухомлинов М. И. Исследования и статьи по русской литературе и просвещению. СПб., 1889. Т. 2. С. 386—391); считалось несомненным, что автор доносов Ф. В. Булгарин, однако М. И. Гиллельсон обнаружил, что они написаны рукой фон Фока (см.: Гиллельсон М. И. П. А. Вяземский: Жизнь и творчество. Л., 1969. С. 158). На основании этих доносов Вяземскому было направлено полуофициальное письмо. Действуя явно по поручению высших инстанций, осуществлявших наблюдение над литературой, Д. Н. Блудов писал: «...цитируются стихи Саади в переводе Пушкина. Я не могу поверить, чтобы вы, приводя эту цитату и говоря о друзьях, умерших или отсутствующих, думали о людях, справедливо пораженных законом; но другие сочли именно так, и я представляю вам самому догадываться, какое действие способна произвести эта мысль». История гонений на эпиграф из Саади, конечно, была известна П от Вяземского, и, употребляя его в заключении ЕО , он не просто совершил смелый акт, намекая на декабристов, но и сознательно дразнил Бенкендорфа, демонстрируя, что его не может остановить и то, что властям заведомо известен смысл намека.

6—7 — А та, с которой образован Татьяны милый Идеал... — Обращенность концовки романа к его хронологическим истокам — южному периоду творчества П — вызвала у П воспоминания о Крыме (ср.: «Как я завидую вашему прекрасному крымскому климату: письмо ваше разбудило во мне множество воспоминаний всякого рода. Там колыбель моего "Онегина"...» — письмо Н. Б. Голицыну 10 ноября 1836 — XVI, 184 и 395; «крымская» атмосфера концовки, возможно, также способствовала цитированию Саади). Смыкая конец сложного реалистического текста с его романтическими истоками, П не только напомнил о своем декабристском окружении тех лет, но и счел необходимым восстановить в сознании читателей «И гордой девы идеал, И безыменные страданья» (VI, 200), ту романтическую легенду, которая сопутствовала появлению южных поэм и рисовала их автора влюбленным изгнанником, исповедующим свои сердечные тайны (см.: «Посвящение "Полтавы"» в наст. изд.). Изучение ряда предположительных прототипов Татьяны (а их было немало) убеждает в чисто художественной природе этого образа: «с которой образован» и пр. — литературная мистификация, призванная обострить у читателя чувство житейской подлинности событий, составляющих содержание романа. См. раздел "Проблема прототипов".

предыдущая главасодержаниеследующая глава



Rambler's Top100 Рейтинг@Mail.ru

При копировании материалов проекта обязательно ставить ссылку на страницу источник:

http://litena.ru/ "Litena.ru: Библиотека классики художественной литературы 'Литературное наследие'"