Новости

Библиотека

Словарь


Карта сайта

Ссылки






Литературоведение

А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Э Ю Я






предыдущая главасодержаниеследующая глава

VII

Дальнейшее изложение встречает на своем пути большие трудности: нет регулярных дневников ни Софьи Андреевны, ни Льва Николаевича. Отдельные записи случайны и незначительны. Таким образом, от читателя скрыт внутренний процесс жизни, и как-раз в те годы, которые представляют наибольший интерес. По оставшимся документам - по переписке - трудно воссоздать полную и точную картину переживаний, так как она захватывает отдельные моменты, да и письма предназначены всегда для другого лица, а от корреспондента, хотя бы самого близкого, часто скрывается подлинное настроение, отношения идеализируются или, под влиянием минуты, подвергаются искажению в обратную сторону. Но документы эти - первоисточник; мимо него нельзя пройти, хотя бы он и не давал исчерпывающего ответа.

И теперь, за неимением более точного материала, мы обращаемся к письмам - они помогут нам разрешить стоящий на очереди нашего исследования сложный вопрос.

12 февраля 1871 года родился у Толстых пятый ребенок - дочь Мария. Роды были очень тяжелые, и мать, заболев родильной горячкой, была при смерти. Эта болезнь сильно повлияла на Софью Андреевну, ее пугала возможность повторения физических страданий при следующих родах, и у нее явилось желание избежать новой беременности. Такое решение жены было совершенно неприемлемо для Льва Николаевича. Брак без деторождения представлялся ему явлением уродливым, порочным, и у него возникала даже мысль о разрыве. Об этом и Лев Николаевич, и Софья Андреевна много позднее, уже в старости, рассказывали близким, относя разногласия именно к году рождения Марии Львовны. С этими свидетельствами почти совпадает запись Льва Николаевича в дневнике, сделанная 7 июня 1884 года: "Началось с той поры, 14 лет, как лопнула струна, и я сознал свое одиночество".

Некоторые лица, знакомые с интимной жизнью Толстых, полагают, что отмеченное выше обстоятельство сыграло роковую роль в отношениях супругов, что оно послужило основанием к дальнейшему охлаждению, и что семейный разлад так повлиял на Льва Николаевича, что он физически заболел и принужден был уехать лечиться на кумыс.

Чтобы разобраться в этом вопросе, мы должны с особой внимательностью изучить сохранившиеся документы и по ним проследить действительность.

Физическое недомогание и угнетенное состояние появились у Толстого много раньше рождения Марии Львовны. Мы отметили, что Лев Николаевич даже в эпоху радостного увлечения интеллектуальным творчеством и семейными интересами переживал порою тягостное настроение и отчаяние перед основным неразрешимым вопросом жизни. В год окончания "Войны и мира", в тот самый, когда он испытал ужас "арзамасской тоски", Лев Николаевич продолжал занятия философией, "восхищался Шопенгауэром, считал Гегеля пустым набором фраз. Он сам много думал и мучительно думал, говорил часто, что у него мозг болит, что в нем происходит страшная работа, что для него вЯ кончено, умирать пора и прочее. Потом эта мрачность прошла. Он стал читать русские сказки и былины" (С. А. Т-ая: "Мои записи разные для справок", 14 февраля 1870 г). В следующую зиму Толстой "очень много читал Шекспира, Гете, Пушкина, Гоголя, Мольера" (Письмо Фету, 4 февраля 1870 г). - "Я ничего не пишу, - сообщает он Фету, - но поговорить о Шекспире, о Гете и вообще о драме очень хочется. Целую зиму нынешнюю я занят только драмой вообще. И как это^ всегда случается с людьми, которые до 40 лет никогда не думали о каком-нибудь предмете, не составили себе о нем никакого понятия, вдруг с 40-летней ясностью обратят внимание на новый ненанюханный предмет, им всегда кажется, что они видят в нем много нового... Хотелось бы мне тоже почитать Софокла и Еврипида" (Письмо Фету, 17 февраля 1870 г). В конце года Толстой начинает изучать греческий язык. - "С утра до ночи учусь по-гречески, - снова сообщает он Фету. - Я ничего не пишу, а только учусь... Можете торжествовать: без знания греческого - нет образования. Но какое знание? Как его приобретать? Для чего оно нужно? На это у меня есть ясные как день доводы" (Письмо Фету, декабрь 1870 г). Эти занятия происходили, однако, в обстановке далеко не спокойной. О душевном состоянии Толстого есть указания в записках Софьи Андреевны. - "Все это время бездействия, по-моему, умственного отдыха, его очень мучило. Он говорил, что ему совестна его праздность не только передо мной, но и перед людьми и перед всеми. Иногда ему казалось, что приходит вдохновение, и он радовался. Иногда ему. кажется - это находило на него всегда вне дома и вне семьи - что он сойдет с ума, и страх сумасшествия до того делается силен, что после, когда он мне это рассказывал, на меня находил ужас" (С. А. Т-ая. "Мои записи разные для справок", 9 декабря 1870 г).

Мрачное настроение совпало с физическим недомоганием. Лев Николаевич "всю зиму хворал: боль в коленке... лихорадка... сухой, короткий и редкий кашель" (Там же, 27 марта 1871 г). К весне это состояние ухудшилось. "То было и так и сяк, - писал он брату Сергею, - а теперь недели три не выхожу даже из дома. Род лихорадки и боль зубов и коленки. Страшная ревматическая боль, не дающая спать" (Письмо С. Н. Т-му, март (?) 1871 г). - "Мое нездоровье все скверно, никогда в жизни не испытывал такой тоски"Л Жить не хочется... Ничего не делаю, кроме греческого чтения, и ничего не хочется делать" (Письмо С. С. Урусову, 1871 г). - "Был и есть болен, сам не знаю чем, но похоже что-то на дурное, или хорошее, смотря по тому, как называть конец. - Упадок сил и ничего не нужно и не хочется, кроме спокойствия, которого нет. Жена посыЯ лает меня на кумыс в Самару или Саратов на два месяца. Нынче еду в Москву и там узнаю куда" (Письмо А. А. Фету, 9 июня 1871 г).

Лев Николаевич уехал с братом жены, Степой Берс, в Самарскую губернию и пробыл 6 недель на кумысе, около реки Кара лык, в 90 верстах от Бузулука.

Нет оснований расценивать тоску Льва Николаевича и его физическое недомогание как следствие семейных несогласий, возникших вскоре после рождения дочери Марии. Состояние это появилось у Толстого много раньше, оно прогрессировало и к лету 1871 года достигло особой остроты. До сего времени в семье было благополучно. Софья Андреевна пишет, что в начале декабря 1870 года Лев Николаевич "воротился из Москвы. Он [там] покупал куклы, игрушки к елке, полотна и проч. Вернувшись, он все говорил: "Какое счастье быть дома, какое счастье дети, как я ими наслаждаюсь" (С. А. Т-ая, "Мои записи разные для справок", 9 декабря 1870 г). Но эта радость не устраняла переживаний, следствием которых было чувство тоски. Имеющиеся документы опровергают возможность предположения, что семейные несогласия были последним толчком, доведшим Толстого до болезненного состояния. Переписка между Самарой и Ясной Поляной так убедительна, что трудно поверить, чтобы она происходила как раз в то время, когда семейные отношения были особенно усложнены, когда Толстой думал даже о разводе. Чувствуется, что причины душевного и физического недомогания лежали совсем в другой плоскости и не затрагивали семейного круга.

Еще до отъезда Льва Николаевича в Самару, Софья Андреевна пишет ему в Москву, вслед: "Пока ты в Москве, я еще чувствую твою близость, как будто вот-вот вернешься, а когда уедешь далеко, тогда, что буду чувствовать, не знаю. Если б ты вдруг очень соскучился и если будешь чувствовать, что тоскливое состояние вредно тебе, тогда или нас вызови, или приезжай. Но я надеюсь, что ты выдержишь легко разлуку, ты так способен сам в себе находить утешение. Обо мне не тревожься; я думаю, что я тверда буду и благоразумна во всем: и с собой и с детьми... Думай больше о себе, о своем здоровье и спокойствии, меньше о нас. Прощай, милый, целую тебя крепко. Я чувствую, что у меня утешение - дети, а у тебя - твоя внутренняя духовная жизнь. Ради Бога, не допускай себя до страха, до тоски, до беспокойства. Все, что ты будешь делать для своего спокойствия и развлечения, - все я буду находить хорошим. День за днем будет проходить; ничего, - вынесем, Бог даст. Прощай, пиши чаще и всю правду о здоровье и душе своей" (Письмо мужу, 10 июня 1871 г).

Лев Николаевич - жене, с дороги на кумыс: "Отчего мы не все едем вместе? Так легко и просто и покойно. А какое бы веселье! А уж Петя (П. А. Берс (1849-1910), брат С. А-ны) где бы "устал, я не знаю. Ну, да только дай Бог в Ясной ему поправиться.

Когда ты делала планы поездки в Ходынино (Именье, где жила сестра С. А-ны Ел. А. Павленкова) без меня, я очень легко смотрел на это, а теперь боюсь. Но это не значит, что не езди. Поезжай, я знаю, что тебе приятно будет, но я боюсь. Не скучай моим отъездом. Я теперь чувствую, что я прокладываю дорогу для наших будущих поездок, которые будут наслажденье. И так все время буду смотреть и прилаживать на Тананыке (Приток р. Бузулука). Прощай, милая душенька, пиши как можно чаще, все мелочи, - все мне дорого знать. - Как всегда, кто похвалит кого из моих детей, на того я больше обращаю внимание. Урусов (Кн. Сергей Семенович Урусов (1827-1897), товарищ Л. Н-ча по Севастополю) похвалил Илюшу, и я все его вспоминаю. Спроси их, что они велят себе привезти" (Письмо жене, 9 июля 1872 г).

Из письма Софьи Андреевны: "Без тебя у нас ужасное движение: то купаются, то катаются, то игры, то пенье, гулянье... (Многоточие в подлиннике) Но во всем этом шуме без тебя все равно как без души. Ты один умеешь на все и во все вложить поэзию, прелесть, и возвести все на какую-то высоту. Это, впрочем, я так чувствую, для меня все мертво без тебя. Я только без тебя то люблю, что ты любишь, и часто сбиваюсь, сама ли я что люблю или только оттого мне нравится что-нибудь, что ты это любишь... Будь, пожалуйста, тверд, живи на кумысе подольше, и, главное, не напускай на себя страха и тоски, а то это помешает твоему выздоровлению" (Письмо мужу, 13 июня 1871 г).

Лев Николаевич пишет жене: "Двое суток мы ехали по Волге; очень занимательно, но беспокойно. Я бы сказал, что совсем здоров, коли бы не бессонницы и очень унылое расположение духа. Действительно, Степа мне полезен, и я чувствую, что с ним у меня арзамасской тоски не сделается. Кумысники так расплодились, что 4 заведения около Самары набиты битком, и больше ни квартир, ни кумысу нет. Боюсь, чтоб того же не было на Каралыке. Неудобство Каралыка главное в том, что туда нет почты, и я без ужаса не мог) подумать о том, что и ты, и я можем пробывать по две недели без писем... Ты пиши, как я говорил, чем чаще, тем лучше, но не менее двух раз в неделю. Не знаю, что будет дальше, но до сих пор я не выходил из тоски" (Письмо жене, 14 июня 1871 г).

"Я поместился в кибитке, купил собаку за 15 рублей и собираюсь с нетерпением выдержать свой икус. Но ужасно трудно. Тоска, и вопрос: зачем занесло меня сюда, прочь от тебя и детей; и найду ли я тебя и их такими, какими оставил. Впрочем, ныне устал и не в духе. Каждую неделю надеюсь получать известия" (Письмо жене, 15 июня 1871 г).

"Приятного ничего не могу написать тебе. Здоровье все не хорошо. С тех пор как приехал сюда, каждый день в 6 часов вечера начинается тоска, как лихорадка, тоска физическая, ощущение которой я не могу лучше передать, как то, что душа с телом растается. Душевной тоске по тебе я не позволяю подниматься. И никогда не думаю о тебе и детях, и оттого не позволяю себе думать, потому что всякую минуту готов думать, а стоит только задуматься, тся сейчас уеду. Состояния я своего не понимаю: или я простудился в кибитке первые холодные ночи, или кумыс мне вреден, но в 3 дня, которые я здесь, мне хуже. Главное - слабость, тоска, хочется играть в милашку и плакать, а ни Я башкирцами, ни со Степой это не удобно... Я насчет себя решил, что жду доя воскресенья, 27-го, и если це пройдет тоска и лихорадка, то поеду домой... Больнее мне всего на себя то, что я от нездоровья своего чувствую себя одной десятой того, что есть. Нет умственных, а главное - поэтических наслаждеЯ ний. На все смотрю, как мертвый, - то самое, за что я не любил многих людей. А теперь сам только вижу, что есть; понимаю, соображаю, но не вижу насквозь, с любовью, как прежде. Если и бывает поэтическое расположение, то самое кислое, плаксивое, хочется плакать. Может быть, переламывается болезнь.

Л. Н. Толстой с женой и детьми. Ясная Поляна. Фотография С.С.Абамелека-Лазарева. 1884 г. Стоят: Татьяна и Лев; сидят: Илья, Лев Николаевич с Андреем и Михаилом, Сергей, Софья Андреевна с Александрой на коленях,  Мария
Л. Н. Толстой с женой и детьми. Ясная Поляна. Фотография С.С.Абамелека-Лазарева. 1884 г. Стоят: Татьяна и Лев; сидят: Илья, Лев Николаевич с Андреем и Михаилом, Сергей, Софья Андреевна с Александрой на коленях, Мария

Что дома? Пиши все подробнее обо всем. Думать я о тебе себе не позволяю наяву; зато во сне вот две ночи вижу тебя. Вчера ты куда-то очень развязно уезжала, а я тебя всякими хитростями старался удержать и был в отчаянии. А нынче Таня, сестра, в бархатном платье куда-то ехала, и мы с тобой ее удерживали. Прощай, душенька. Пиши больше. Целуй всех" (Письмо жене, 18 июня 1871 г).

Софья Андреевна пишет в ответ: "Твои бессонницы и унылое расположение духа не от того, что ты уехал, а, вспомни, то же самое было дома. А теперь, по крайней мере, есть причина быть унылым, - ты нас не видишь, а дома та же тоска была без причины. Все это обойдется, как только ты вольешь в себя известное число ведер хорошего кумыса, но нашел ли ты его наконец, - вот что меня со вчерашнего дня страшно мучает. Конечно, если твоя тоска стала продолжаться и дошла бы до высшей степени, то и кумыс пользы не при-несет. Я тебе говорила, что лучше бы всего было мне ехать с тобой. Сегодня, как подумаю о том, что ты уныл, почувствую такой прилив нежности к тебе,, и так мне кажется, что я бы тебя и утешила, и устроила, и развеселила. Но ведь я ничего не могла этого сделать, когда ты был тут, а только сама заражалась твоим унынием. Если ты занимаешься греками, то брось их. Наверное, это на тебя больше всего действует. Брось, пожалуйста, верь Урусову, верь Фету, верь моей глупой голове и любящей душе, что это занятие тебе вредно" (Письмо мужу, 24 июня 1871 г).

"Если ты все сидишь над греками, ты не вылечишься. Они на тебя нагнали эту тоску и равнодушие к жизни настоящей. Недаром это мертвый язык, он наводит на человека и мертвое расположение духа. Ты не думай, что я не знаю, почему эти языки называются мертвыми, но я сама им придаю это значение... Прощай, друг мой милый; уж я теперь тебе ничего не советую, ни на чем не настаиваю. Если ты тоскуешь, то это вредно. Делай, что хочешь, только бы тебе было хорошо. Старайся быть благоразумен и ясно видеть, что тебе может быть хорошо. Ты был уставши, ты вдруг переменил весь образ жизни; может быть, поживши, ты будешь в состоянии быть опять не одной десятой самого себя, а цельным. Бог с тобой, мой милый друг, обнимаю и целую тебя. Если б я могла передать тебе хоть частицу своего здоровья, энергии и силы, я никогда не помертвею. Мне довольно одной моей сильной любви к тебе, чтоб поддержать все нравственные и жизненные силы. Прощай, два часа ночи. Я одна и как будто с тобой" (Письмо мужу, 28 июня 1871 г).

Из письма Льва Николаевича: "С радостью пишу тебе хорошие вести, милый друг, о себе, т. е., что два дня после последнего письма моего к тебе, где я жаловался на тоску и нездоровье, я стал себя чувствовать прекрасно, и совестно, что я тебя тревожил. Не могу, по привычке, ни писать, ни говорить тебе того, что не думаю. Мучительно только то, что завтра две недели, как я из дома, и ни слова еще не получал от тебя. Ужас берет, как я подумаю и живо представлю тебя.и детей, и все, что с вами может случиться... То, на что я жаловался - тоска и равнодушие - прошли; чувствую себя приходящим в скифское состояние, и все интересно и ново. Скуки не чувствую никакой, но вечный страх и недостаток тебя, вследствие чего считаю дни, когда кончится мое оторванное неполное существование. Шесть недель я, день в день, выдержу, и потому к 5 августа думаю, и не смею говорить и думать, думаю быть дома. Но что будет дома? Все ли целы, все ли такими же, какими я оставил, главное, ты. Ново и интересно многое: и башкирцы, от которых Геродотом пахнет, и русские мужики, и деревни, особенно прелестные по простоте и доброте народа... Рассказывать я тебе, вообще, буду много и буду сердиться, что ты слушаешь, как пищит Маша, а не то, что я говорю. Будет ли это и когда?" (Письмо жене, 23 июня 1871 г)

Софья-Андреевна - мужу: "Я теперь, последнее время, ни о чем больше не могу думать, как о твоем приезде, ничто меня не"интересует, и когда я об этом думаю, и тут случатся дети, я им внушаю, что папа скоро приедет, и целую их от радости, и они понимают... Я так много двигаюсь, чтобы не скучать, что теперь вся моя энергия пропала, сижу, жду тебя, и только и могу думать в подробностях о тебе, о твоем приезде; радоваться и наслаждаться мыслью, что скоро увижу тебя. Даже пишу тебе не весело и не охотно, а прежде это составляло мою радость и утешенье. Так я устала ждать, тревожиться, думать и скучать по тебе... Целую тебя в последний раз только письменно; скоро я тебя обниму в самом деле, и увижу, и расцелую твои милые глаза, которые так и вижу теперь улыбающимися и добрыми, и взволнованными" (Письмо мужу, 27 июня 1871 г).

Лев Николаевич: "Вчера был счастливый день. Я измучился ожиданием писем, и приехавший башкирец из Самары объявил, что писем нет, а взял их какой-то русский. Русский мог быть приказчик с хутора, или приказчик от Тимрота (Присяжный поверенный в Самаре), которым я обоим поручил быть на почте. Я оседлал лошадь и поехал к обоим. У одного нет; приезжаю к Тимроту. - "Приехал приказчик?" - "Нет. Но барыня ездила в Самару и привезла вот какую гору писем", - говорил мне мужик. - "Мне есть?" - "Все вам". - Прихожу, действительно, четыре письма твои, одно от Лизы, прекрасное, премилое письмо Урусова и Фета два. Я читал их тут же на дворе, и наивный мужик идет мимо: "что, правда, бугор там?" Твоя карточка ("С бритой головой, в чепце, после родильной горячки" (прим. С. А. Т-ой) ) тут же. Мне очень была и есть (потому что часто смотрю) приятна, хотя первое впечатление было неприятное. Ты показалась мне и стара, и худа, и жалка. Впрочем, после разлуки всегда и портрет, и лицо само; человека, которого не любишь, а больше что-то (как я тебя), производит впечатление разочарования. В воображении своем вижу я тебя всегда точно, такою, какая ты есть, но совершеннее. А действительность несовершенна. Теперь я помирился с портретом, и он мне приятен, и очень. Письма твои все перечел раза три. Пиши, пожалуйста, чаще и больше. Хотя не скоро приходят, но с адресом в Самару они все дойдут; только за неделю до моего отъезда, т. е. с 24 июля, остановись писать, а напиши 25-го, положим, в Нижний, на почту, до востребования, а 27-го, 28-го в Москву, до востребования... В понедельник, 12-го, буду писать еще. Меня очень обрадовало то, что ты к Маше стала нежнее. Я так ее очень люблю, и мне грустно было, что ты к ней была холодна. Портрет твой похож на мученицу, но все-таки я ему рад" (Письмо жене, 8 июля 1871 г).

"С тех пор, как ты мне написала о Бибикове ( Александр Николаевич Бибиков, помещик, сосед Т-ых; его имение было в трех верстах от Я. П-ны), я каждый день смотрю по дороге и жду его. Если бы он приехал, я был бы очень счастлив и угостил бы его всем тем, чем он любит, и, наверное, предпринял бы поездку в Уфу (все по башкирам), 400 верст, и оттуда уже прямо бы вернулся на пароходе по реке Белой в Каму и из Камы в Волгу. Теперь я этой поездки, хотя и мечтаю о ней, почти наверное, не сделаю. Боюсь, что она задержит меня хоть на день приездом домой. С каждым днем, что я врознь от тебя, я все сильнее и тревожнее, и страстнее думаю о тебе, и все тяжелее мне. Про это нельзя говорить. Теперь остается шестнадцать дней... После моего последнего письма я получил еще два письма от тебя. Хотел написать: душенька, пиши чаще и больше, но на это мое письмо едва ли ты успеешь ответить иначе как в Нижний Новгороде Письма твои, однако, мне уже, вероятно, вреднее всех греков тем волнениемд которое они мне делают. Тем более, что я их получаю вдруг. Я не мог их, читать без сдез, и весь дрожу, и сердце бьется, И ты пишешь, что придет в голову, а мне каждое слово значительно, и все их перечитываю" (Письмо жене, 16 июля 1871 г).

Софья Андреевна - Льву Николаевичу: "Я так занята весь день,, что почти не вижу, как он проходит; но когда вечером останусь одна и начну думать, тогда плохо. Иногда мне приходит в голову, что ты отвыкаешь от семейной жизни, и тебе еще тяжелей будет крик детей, заботы и однообразие этой жизни; и мне делается грустно и страшно за будущее" (Письмо мужу, 10 июля 1871 г).

"Дни тянутся, тянутся, кажется, никогда август не придет. Когда-то увидимся, и будешь ли ты все такой же безучастный ко всему житейскому, невеселый и тихий, каким уехал, или кумыс поправил тебя; об этом постоянно думаю. Я Иногда думаю, как бы заставить тебя опять полюбить жизнь со всем, что в ней есть пошлого и дурного, и хорошего. И когда начну вдумываться, мне вдруг самой покажется все так ничтожно, так не достойно ни радости, ни тревоги, что я с отчаянием гонкгвее эти мрачные мысли. И, главное, всегда при таких мыслях явится серьезное представление смерти, о которой так мало прежде в своей жизни думала. И только ты мне недавно нечаянно внушил, что это дурно - йе думать и не быть готовой к ней; и я стала думать слишком много, но мне еще тяжело это... Ты знаешь нашу жизнь; мою, по-твоему, бесплодную суету; знаешь, как дети с Ханной грибы приносят, а нынче принесли какого-то очень странного червячка в белом пушке. Все это моя жизнь теперь, мои радости, и я ими живу. А когда я буду опять тобою жить, это мне представляется каким-то. невозможным счастьем. Вдруг ты теперь пришел к заключению, что тебе без меня еще лучше. Это ведь невозможно?" (Письмо мужу, 16 июля 1871 г)

После пикника, "когда мы ехали с Козловки из Засеки, я очень болезненно о тебе думала. Мне было грустно, за что мне и весело, и удобно, и хорошо, а ты живешь в неудобствах, тоске, без радостей; и такое вдруг сильное желание было видеть тебя, возвратить тебя себе, что я готова была среди этого радостного шума всего общества разразиться жалобами и слезами. Только тем и утешилась, что ближе стала смотреть и греть, и закутывать в свою шаль маленького, дремавшего Левушку... Прощай, мой милый, иногда хочется дать тебе всевозможные имена для выражения всей любви моей, и нет на то слов. Целую тебя, обнимаю, целую твои милые глаза. Я не могу и не хочу о тебе думать близко; это бессилие, эта невозможность видеть тебя приводят меня в какое-то безумное состояние. Что может быть лучше и счастливее жизни с тобой? О здоровье твоем думаю постоянно; но менее теперь думаю о нем, и более всего о свидании с тобой" (Письмо мужу, 20 июля 1871 г).

Из письма Льва Николаевича: "Вчера опять ездил к Тимроту и опять получил твои письма, три, - от 4-го, 7-го и 10-го. Как и всегда, пробежал последнее, убедился, что все хорошо, и оставил остальные для дома. Читал их до 12 часов ночи и долго не мог заснуть. У тебя слишком все хорошо без меня по твоим письмам, так что страх меня берет. Особенно страшно мне за то время, что ты осталась одна с детьми и тетенькой. Здоровье мое хорошо. Боюсь сказать, но кажется мне, что я поправился и потолстел. Нервы мои окрепли наверное. Одно, что бок болит изредка, хотя и очень слабо. В кумыс я только что впился. Пью его с большим удовольствием, чем прежде... Нам остается неделя. Я строго выдержу шесть недель и выеду утром 28-го (заметь). Вчера узнал, что от Саратова до Аткарска открыта дорога. И, вероятно, я преду на Саратов. Этим путем я выгадаю день и миную толпу ярмарки (В Нижн. - Новгороде), которая теперь во всем разгаре. Я телеграфирую тебе, вероятно, когда буду ехать - с пути... Ты мною должна быть довольна: я строго исполняю шесть недель и не позволяю себе уклонений от лечения. В Стерлибаш (В издании писем, вероятно, ошибочно напечатано "Стерлибем") Оренбургской губернии, за 320 верст отсюда, где прелестная земля с лесами, степями и видами продается по 3 рубля и где все населено башкирами, куда меня очень подмывало ехать, я не поеду, боясь, что это расстроит лечение. Нынче окончательно решил, что не еду. Дня же тебя лишнего не видать я ни за что не просрочу. Так-то мне тяжела семейная жизнь! и крики детей, как ты предполагаешь! Жду, не дождусь, когда услышу дуэты Лели и Маши. Радуюсь, что она поправилась. Илюшу поздравляю и целую. Для Сережи, Тани и Илюши привезу что-нибудь татарское, если поеду через Нижний. А нынче вспомнил и просил Степу собрать здешних трав, чтобы и тебе дать понятие о степи. Все-то ездят; одна ты, бедная, милая, сидишь! Мы выдумаем с тобой что-нибудь. Я затеял рисовать здесь - читать, особенно греческое, не читается (порадуйся) - и нарисовал двух башкировл отца и сына... Прощай, дущенька. Не долго. Завтра напишу последнее письш с Каралыка" (Письмо жене, 20 июля 1871 г).

Софья Андреевна пишет последнее письмо 28 июля, ночью.

- "Сама не знаю, зачем пишу тебе еще сегодня; ты велел писать мне только до 28-го, но я не могу не писать; это я утешаю и успокаиваю себя. Я в таком лихорадочном состоянии сегодня весь день и особенно вечер, что мне кажется, я с ума схожу от волнения и ожидания, видеть тебя... Теперь я буду ждать тебя с 1-го и буду ждать, может быть, напрасно, и буду проводить ужасные, беспокойные вечера, прислушиваясь к каждому шуму, и все мне будет казаться, что вот ты подъехал или подошел... Я сама себя боюсь, боюсь этих-длинных, одиноких вечеров, когда я тебя буду ждать и вздрагивать, и бояться всего".

Трудно, невозможно допустить, чтобы эта переписка происходила в дни натянутых и даже надорванных семейных отношений. К сожалению, в распоряжении исследователя нет других документов, а утверждения Софьи Андреевныл и Льва Николаевича относят конфликт именно к году рождения дочери Марии, т. е. к 1871 году. - Одна запись в дневнике Софьи Андреевны и несколько намеков в письмах ее к сестре Татьяне вносят в вопрос некоторую ясность.

Семья Кузминских, как обычно, и это лето проводила в Ясной Поляне. В начале августа Лев Николаевич вернулся из Самарской губернии, а во второй половине месяца Кузминские уехали домой. После их отъезда Софья Андреевна пишет сестре: "Милая Таня, так ты еще сильно живешь в нашем доме, так всякая безделица и дышит еще тобой, что я ни на минуту не могу забыть о тебе, и эти воспоминания тебя и всей твоей жизни у нас так больно меня давят, что единственное средство облегчиться - написать скорей тебе и выплакаться над письмом этим.

Вчера везде ходила как сумасшедшая, третьего дня - то же. Пошла я было убираться в тот дом, но при виде всего, что было ваше и особенно детское, я совсем ошалела. Нашла в кроватке Машину (Дочь Кузминских) дудку, в которой она прососала большую дырочку, и взяла ее, завернула в бумажку и спрятала, как лучшую память о ней. Нашла еще черненький кубик, который был один из тех кубиков, которыми твои дети еще в Туле всегда играли, и я их давно помню в хрущевской детской. И кубик этот я тоже спрятала. Вместо того, чтобы утешаться, я все себя жалоблю, но возможно ли не горевать и не жалобиться, когда всякую секунду натыкаешься на все, что вас всех напоминает... У нас, Таня, мрачно, холодно, грустно, пусто. Нечего о нас писать. Только еще дети по-прежнему смеются, болтают и шумят. Для меня все как будто умерло" (Письмо Т. А. Кузминской, 20 августа 1871 г).

Софья Андреевна это время была в подавленном настроении. Вызывалось оно и новым недомоганием Льва Николаевича, - он уехал в Москву, - и разлукой с близкими, и привычкой к семейному веселью, а также другими, более глубокими, скрытыми причинами. В дневнике она записывает: "Вчера ночью проводила Таню с детьми на Кавказ... Я не найду слов выразить это чувство. Что-то во мне умерло, и я знаю это горе, которое не выплачешь сразу, а которое годами продолжается и отзывается при всяком воспоминании нестерпимой болью души. Так отзывается во мне постоянное беспокойство о здоровье Левочки. Кумыс, который он пил два месяца, не поправил его; болезнь в нем сидит; и я это не умом вижу, а вижу чувством по тому безучастию к жизни и всем ее интересам, которое у него проявилось с прошлой зимы. И что-то пробежало между нами, какая-то тень, которая разъединила нас. Я чувствую, что если я не найду в себе сил подняться нравственно, т. е. утешиться отъездом Тани, приняться энергично заниматься детьми и наполнить свою жизнь, не унывая и не скучая, - он не поднимет меня; а чувствую я постоянно, как он меня тянет в то унылое, грустное и безнадежное состояние, в котором сам находится. Он не сознается в нем, но меня чувство никогда не обманывало. Я оттого более всех страдаю - и я не ошибаюсь.

С прошлой зимы, когда и Левочка и я, мы были оба так больны, что-то переломилось в нашей жизни. Я знаю, что во мне переломилась та твердая вера в счастье и жизнь, которая была. Я потеряла твердость, и теперь какой-то постоянный страх, что что-то случится. И случается действительно. Таня уехала, Левочка нездоров. Это два существа, которые я люблю больше всего на свете. Они оба для меня пропали. Левочка потому, что совсем не тот, какой был. Он говорит: "старость", я говорю: "болезнь". Но это что-то нас стало разъединять" (Дневник. 18 августа 1871 г).

Двенадцать дней спустя, 30 августа она снова пишет сестре: "Скоро у нас все разъедутся, и я со страхом думаю об осени и одиночестве. Вообще, только и не мрачно на душе, когда очень шумно, а когда я остаюсь одна, даже вчера, ходя по лесу, оставалась одна, и на меня находит какой-то ужас и невыносимая тоска. Отчего, понять не могу, хотя знаю, к чему придираюсь".

20 сентября: "Меня теперь постоянно странно удивляет, что есть еще на свете что-то веселое, если кто-нибудь веселится... Я все, Таня, в том же расположении духа, когда всякую минуту хочется плакать, когда все в голове защелкнулось, и нет средств, несмотря ни на какие усилия - подняться. Что меня сделало такой - я почти что знаю: Левочка нездоров, ты уехала, Машу я больше не кормлю уже месяц, но я забыла тебе, кажется, это написать. Она сама ни за что не брала груди трое суток, и последнее молоко пропало; да к тому же, 24 августа у меня пришло, и теперь я под страхом беременности... Как я выйду из этого состояния души, в котором я теперь, решительно не знаю".

Софья Андреевна вскоре забеременела. Беременность она переносит трудно и тяготится ею.

Письмо от 10 октября: "Я получила твое письмо, в котором ты пишешь о своих прогулках, о погоде и прочее. Там, верно, хорошо. Природа и погода много значат. А у нас Что за грязь, гадость, мрачность, однообразие и скука в природе. Я, впрочем, Очень не в духе, очень грустна, и все мне не здоровится. Я опять беременна, ты знаешь, это каково, особенно первый месяц; и в перспективе, в мае 6-й ребенок, невозможность ехать в Самару, невозможность ехать к вам, еще одна няня и прочее и прочее".

Такое состояние продолжается недолго. Когда оно проходит, Софья Андреевна опять бодро принимает жизнь, несмотря на тяжелое физическое недомогание.

25 октября: "Я редко пишу тебе, потому что я очень тяжело выношу свою беременность. У меня постоянная тошнота, рвота, и почти ежедневная лихорадка. Я лежу целые вечера, ничего не ем и очень хандрю. Тоска моя прошла, но физическое состояние замучило".

13 ноября. "У нас теперь все хорошо, все здоровы, и Левочка и дети, только у меня по ночам лихорадка уже шесть дней, но я на это смотрю легко... Левочка меня очень зовет в Москву... Но я, должно быть, не поеду, еще мой туалет неисправен, и я собираюсь после Рождества, в середине января, чтоб всюду побывать, повеселиться и повидаться со всеми. Теперь же я буду стеснена платьями и никуда не попаду... Теперь вся моя деятельность направится на устройство дома и на приготовления к елке и шитье костюмов, которые все придуманы. Оболенские (Елизавета Валерьяновна, племянница Л. Н-ча (род. 1852), и ее муж, кн. Леонид Дмитриевич Оболенский (1844-1888); повенчаны в январе 1871 г), Маша (Марья Дмитриевна Дьякова - дочь Д. А. и Д. А. Дьяковых), Софеш (Софья Робертовна Войткевич (ум. 1880) - гувернантка дочери Дьяковых, с 1876 г. - вторая жена Д. А. Дьякова), Варя (Варвара Валерьяновна Толстая (1850-1922), племянница Л. Н-ча. В 1872 г. вышла замуж за Ник. Мих. Нагорнова (1845-1896)), - все обещают приехатьш костюмами, будем все наряжены, надо будет пляску устроить, т. е. вальсы, кадрили и прочее. Тут надо бы дядю Костю (Константин Александрович Иславин (1827-1903), дядя С. А-ны) упросить играть или нанять какогоя нибудь тапера. Моя цель, чтоб всем было весело, и я на то буду бить. К елке будут всем маленькие подарки, сюрпризы. Как это все удастся - не знаю. Вероятно, не удастся, как и все то, что слишком рано задумаешь".

28 ноября. "А дома все у меня тут процветает: все здоровы, дети ждут праздников, толкуют о них, учатся, прыгают по доскам в пристройке и так растут, что еле успеваешь шить белье и выпускать рубцы... Мы с тобой одинаково живем теперь, и мне это приятно. Дом, дети, муж, труд - и вся. Если б при этом, как прежде, иногда видеться с тобой - и я бы была совсем счастлива".

Не здесь ли, в этих письмах, следует искать отражение серьезных семейных несогласий Толстых? Не до отъезда Льва Николаевича на кумыс, а после его возвращения оттуда встал, вероятно, вопрос о формах дальнейших супружеских отношений (Цитированная запись дневника С: А-ны указывает на то, что еще зимою, т. е., вернее всего, вскоре после рождения дочери Марии, отношения С. А-ны и Л. Н-ча изменились. Здесь приведена вся переписка этого года и выявлены все настроения. - Видимо, тут же, после родов, С. А-на высказала свое нежелание иметь детей, что тогда же неприятно удивило Л. Н-ча. Но серьезно встал вопрос лишь по возвращении его из Самары, когда появились к тому реальные основания. Следует отметить, что С. А-на вспоминает об этом в дневнике как раз в то же время - в августе). Мы не слышим голоса самого Толстого, но видим; что Софья Андреевна очень мрачна, чем-то озабочена, ничто ее не интересует, она боится возможности новой беременности, протестует против нее, и перспектива иметь шестого ребенка ее не радует, а раздражает.

Выдвигаемое здесь предположение имеет очень большое значение. Если оно соответствует действительности, то оказывается, что Толстой не пережил душевного потрясения, которое отразилось на его здоровье и вынудило его ехать для леченья на кумыс, ибо все случилось по возвращении оттуда. Помимо того, приведенные материалы не позволяют заключить, что расхождение в этом вопросе имело такое решающее значение, какое приписывается ему. Что-то произошло; новое желание Софьи Андреевны вызвало со стороны Льва Николаевича протест и даже мысль о разрыве, но это несогласие быстро рассеялось: Софья Андреевна уступила мужу, сначала внутреннее протестуя, а потом бодро приняв весь круг давно знакомых семейных забот и обязанностей.

Что же касается личного свидетельства Л. Н. Толстого в дневнике 1884 года, которое делает ошибку на один год, относя переживания к 1870 году, то мы по-прежнему считаем невозможным пользоваться при описании одной эпохи документами другой, позднейшей. За два месяца до смерти Лев Николаевич записал в интимном дневнике, что он "никогда даже не был влюблен" в жену (Интимный Дневник. 20 августа 1910 г). Неужели, по этой записи могли бы мы зачеркнуть весь период его счастливой семейной жизни? Попытка объективного, нетенденциозного изложения требует чрезвычайно осторожного обращения с материалом и не допускает смешения двух совершенно различных периодов.

Дом Л.Н.Толстого в Москве. Хамовники. Вид со двора. Фотография начала 1900-х гг.
Дом Л.Н.Толстого в Москве. Хамовники. Вид со двора. Фотография начала 1900-х гг.

За отсутствием данных нельзя решить окончательно поставленного вопроса в ту или другую сторону. Но, по-видимому, все было проще, носило временный характер й непоправимого удара семейным отношениям не нанесло. Рана зажила. Спустя несколько лет, она откроется опять. Но сейчас ничто не напоминает о ней среди привычной обстановки Ясной Поляны.

Чем же объяснить мрачное настроение Толстого в этом году? Причины лежат совсем в иной плоскости.

Выше был намечен ход развития внутренней жизни Толстого в первые годы после женитьбы (См. гл. III). Он отошел от общественной деятельности и в обстановке семейного уюта весь погрузился в далекое от текущей жизни художественно-философское творчество. Так продолжалось несколько лет. Результаты работы были плодотворны: Толстой нашел то, в чем он больше всего нуждался, - религиозное мировоззрение (Философия "Войны и мира" - религиозная философия. В то время Л. Н-ч сказал как-то жене: "Меня упрекают в фатализме, а никто не может быть более верующим, чем я. Фатализм есть отговорка, чтоб делать дурное, а я верю в Бога, в выражение Евангелия, что ни один волос не спадет без воли Божьей, оттого и говорю, что все предопределено". (С. А. Т-ая: "Мои записи разные для справок", 24 февраля 1870 г.)).

По окончании "Войны и мира" Толстой оказался на перепутьи. - Художник зовет к новым образам, подсказывает новые замыслы, интересуется драмой, русскими сказками, былинами, читает Жития, восхищаясь их поэзией. Философ продолжает упорно изучать западную философию. Человек, принявший стройное мировоззрение, не удовлетворяется им, не находя в нем успокоительного разрешения основного вопроса жизни - вопроса смерти. Толстой приходит в отчаяние: его мучает бездействие, он окончательно отвергает умозрительную философию ("Философия чисто умственная есть уродливое западное произведение", - писал он Н. Н. Страхову 13 сентября 1871 г), проблема конца остается неразрешимой, и его охватывает тоска.

Религиозная философия Толстого того времени оставалась на ступени чистого умозрения; она только констатировала, но не затрагивала практического вопроса жизни. Однако Толстой не мог долго удовлетворяться сферой отвлеченной мысли: жизнь требовала иного подхода, и Лев Николаевич в течение продолжительного времени переживал мучительное состояние, пока, наконец, на наступила перемена. Она произошла вскоре по возвращении Толстого из Самарской губернии, где настроение его заметно улучшилось. Он снова принимается за работу, но отныне его энергия идет по двум самостоятельным направлениям: с одной стороны, творчество интеллектуальное, с другой - практическое. Он предпринимает новое грандиозное художественно-философское произведение из времен Петра I и возобновляет педагогические занятия. Обе деятельности независимы друг от друга, их интересы будут постоянно сталкиваться, мешать, перебивать, но этот своеобразный "компромисс" отдаляет еще на несколько лет нарождавшийся кризис.

Описанный здесь процесс не отразился на семье. Отношение Толстого к ней оставалось прежним: даже в самую критическую минуту, при поездке на кумыс, он не забывает ее интересов и присматривает для покупки землю, которая "приносит 6 процентов без всяких хлопот" (Письмо жене, 23 июня 1871 г), "доход получается... в десять раз против нашего, а хлопот и трудов в десять раз меньше... - При хорошем урожае может в два года окупиться именье" (Ей же, 27 июня 1871 г). Дети растут, семья увеличивается, и Лев Николаевич, по возвращении из Самары, предпринимает перестройку яснополянского дома. Работа идет спешная; к Рождеству надо все закончить.

"Развлеченья наши состоят в прохаживаньи по новым владеньям нашим в доме, - пишет Софья Андреевна сестре 28 ноября. - Почти все готово, остался один паркет в зале, который не везут по случаю сырой погоды. У нас до сих пор ни пути, ни зимы нет. Пристройка наша чудо как удалась. Там уж топят, тепло, рамы вставлены, полы, кроме залы, все готовы; лестница, подъезд, кабинет - все готово. К Рождеству все перейдут на свои места, расставим мебель и начнем жить в новом доме; только штукатурки и не будет, а то вес готово будет совсем... Внизу, где был чулан человека и вся лестница, образовалась под лестницей же очень хорошенькая комната, где будет наша столовая для всякого дня и только для нас. Кстати, и дверь тут прямо в кухню. Людей перевели в тот дом, в кухню, а то уж очень завели тут нечистоту. Зала останется чистая, и там будут обедать, когда нас много. Как стало просторно, чудо!"

О праздниках Софья Андреевна подробно сообщает в другом письме.

"Все по порядку расскажу тебе, как мы провели все это время. Работы столярные, плотничные и прочие по дому продолжались до самого сочельника. За два дня до праздников Левочка ездил по делам в Москву, и мы с дядей Костей энергично принялись все чистить, убирать. Дядя Костя вешал картины, зеркала, лампы, шторы и прочее. Я с рабочими таскала из того дома кое-что, как, например: тюфяки, подушки, старинные канделябры, блюда, мебель, которая нужна была, пока тут были гости; бабы мыли полы, дети мешали, и, вообще, возня была ужасная. Кроме того, дошивались костюмы, золотились орехи, одевались неизбежные скелетцы. Когда заложили трое саней, и Николенька (Николай Валерьянович Толстой (1851-1879), племянник Л. Н-ча) и Левочка поехали на Козловку за гостями, я уже не могла двинуться от усталости и легла отдохнуть; зато все было готово: постели всем постланы, канделябры и лампы зажжены так, как будто готовился бал, и чай с холодным ужином был накрыт в большой зале. Когда в одиннадцатом часу они все приехали, т. е. Варя, Дмитрий Алексеевич (Дьяков), Софеш и Маша, то я видела, что они были поражены новым нашим устройством; и все они были так веселы, так оживлены, до того всем восхищались, что я и не ожидала. Очень было весело в этот вечер, о вас вспоминали беспрестанно, а мне это отравляло много мою радость, что вас не было... На другое утро начались приготовления к елке. Приехала Лиза Оболенская с мужем и тетенька Полина (П. И. Юшкова). Елку убрали в большой зале; Дьяковы привезли пропасть чудесных игрушек, Лиза подарила Тане медальончик золотой, Варя Сереже - портфель со всевозможными припасами для крашенья и рисованья. Ильюше подарил огромного генерала Леонид, а игрушки Дьяковых были самые разнообразные: посуда, кегли, магнитные животные, зверинец, шкатулка Тане с ленточкахми, катушками, ситцами, шелками, ножницами, духами и прочее. Обедали внизу, в новом кабинете, где было достаточно просторно для 20-ти человек. Обед был очень веселый. А до обеда еще все ходили на коньки. Маша, Варя, Николенька учились, и было много смеху, паданья, неловких движений и кувырканья Софеш в каком-то особенно уморительном костюме с гор; также Лизанька, Ханна и Фанни катались с гор и все валялись в снегу, и Лизанька раскисала от смеха. Дети, конечно, на елке были очень удивлены и счастливы, а эту толпу дворовых в нашей огромной зале было и не видно.

Когда все утихло, дети ушли спать, мы собрались внизу, в новой маленькой столовой, к чаю. Все девочки, в том числе и Лиза, весь табунок, как мы их звали, собирались каждый вечер в один уголок за маленький столик на полосатый диван, который теперь уж унесли в тот дом опять, и тут, в этом уголке-то, я происходили самые оживленные разговоры, самое веселое и оживленное настроение всех. Лиза заливалась хохотом, а дядя Костя рассыпался в остротах, любезностях, всем служил, подавал чай и варенье, и, вообще, папильонничал, как он сам про себя выражается."

На другой день предполагался маскарад. Утром дядя Костя всех забавлял своей игрой; резонанс в зале очень хорош, играл он очень хорошо, и им очень остались все довольны; вообще, он много помогал и способствовал забавлять гостей. Вечером все стали одеваться и готовиться к маскараду.

Я еще забыла тебе написать, что в день Рождества, поздно вечером, вдруг все разгулялись: дядя Костя стал играть вальс, и мы все, кто с кем попало, стали плясать, потом польку, и, наконец, Дмитрий Алексеевич с Леонидом принялись плясать трепака и по-русски. Дмитрий Алексеевич скоро устал, а Леонид был еще в полном entrain (подъем, задор, пыл. огонь (фр.)), тогда и я, на старости лет, разгулялась и стала плясать по-русски. Все хохотали, аплодировали и долго не могли разойтись на ночлег. На маскараде одеты были вот как: Таня - маркиз, напудренный, в башмаках, длинном голубом кафтане, - очень хорошо вышло; Сережа - маркизой, Илья - фантастически как-то, в красной юбке; маленькая англтчанка Кети - клоуном; я и Маша - по-русски, Лиза - мужиком, Варя - клоуном. Но всех поразительней была Софеш. Она оделась стариком, набила подушки, надела маску, и в туфлях с короткими ножками была до того смешна, что мы все надрывались от смеха. Мужчины все тоже исчезли и явились вдруг в виде двух медведей, вожатого и козы. Дмитрий Алексеевич в виде вожатого был очень смешон, дядя Костя отлично выполнял пляску медведя, Левочка плясал козой, а Николенька был другой медведь. Мы все плясали, но конец маскарада был лучше всего. Николенька разгулялся, оделся старухой, надел пресмешную маску, и они вдвоем с Софеш принялись плясать трепака. До того это было смешно: длинный, в наряде женщины, Николенька и коротенькая, кубастенькая Софеш, перебирающая быстро маленькими ножками, - что мы хохотали до изнеможения...

Третий день прошел довольно тихо. За обедом наелись блинов и сидели по углам. Ханна ездила в Тулу, я сидела с барышнями в детской, и мы все спорили о разных брачных и любовных вопросах...

Вечером заложили две. тройки и поехали провожать Дьяковых в Ясенки. Скакали очень скоро, вечер был тихий, чудесный.

В Ясенках спросили шампанского, но в ту минуту, как раскупоривали бутылку, поезд пришел, лакей разбил бутылку, Дьяков заспешил, и мы все остались без шампанского.

На другое утро уехали и Лиза, а на пятый день уехала Варя. Дьяковы очень желали еще день пробыть, но Маше предстоял бал, а платье было еще не заказано даже. Николенька и дядя Костя и теперь,еще у нас" (Письмо Т. А. Кузминской, 2 января 1872 г).

Толстой снова "очень весел все время и, здоров" (Письмо Т. А. Кузминской, 18 января 1872 г). Зима была счастливой: "опять жили душа в душу" (Дневник С. А. Т-ой, вставка 1872 г. к записи от 18 августа 1871 г). Лев Николаевич вполне удовлетворен семьей, доволен своей работой и жизнью в деревне, о чем пишет А. А. Толстой.

"У меня все также хорошо дома, детей пятеро и работы столько, что всегда нет времени" (Письмо А. А. Т-ой, 12 января 1872 г). - "Лучше не могу желать. Немножко есть умных и больших радостей, ровно - сколько в силах испытывать... Большие же радости - это семья страшно благополучная - все дети живы, здоровы, и, почти уверен, умны и неиспорчены... В Москву на выставку я не только не думаю ехать, но вчера я вернулся из Москвы, где я заболел, с таким отвращением ко всей этой праздности, роскоши, к нечестно приобретенным и мужчинами и женщинами средствам, к этому разврату, проникшему во все слои общества, к этой нетвердости общественных правил, что решился никогда не ездить в Москву. Со страхом думаю о будущем, когда вырастут дочери" (Письмо А. А. Т-ой, март (?) 1872 г).

предыдущая главасодержаниеследующая глава










© LITENA.RU, 2001-2021
При использовании материалов активная ссылка обязательна:
http://litena.ru/ 'Литературное наследие'

Рейтинг@Mail.ru

Поможем с курсовой, контрольной, дипломной
1500+ квалифицированных специалистов готовы вам помочь