Глава седьмая. Встреча с Репиным. "Движения". Опять в путь-дорогу. Критики заговорили
Это стало традицией: осенью Сергеев-Ценский уезжал из Алушты в Петербург. Там у него была не только рабочая комната в "Пале-Рояле", но и "свой журнал - "Современный мир", где он печатал большинство произведений.
Октябрь 1909 года застал Сергея Николаевича в "Пале-Рояле": он писал для "Современного мира" стихотворение в прозе "Улыбки", а для альманаха "Италия" - в пользу пострадавших от землетрясения - тоже стихотворение в прозе "Белые птицы".
Как-то, прогуливаясь по Невскому проспекту, он встретил знакомого московского учителя. Разговорились. Тот между прочим сообщил, что это он в свое время рекомендовал "универсального учителя Сергеева" предприимчивому помещику Францу Францевичу. Ценский нахмурился.
- Значит, вас я должен бить?!
- Вы уж извините, Сергей Николаевич, дело прошлое. Не думал я, что все так обернется. Да и вы не впустую у него время провели - сюжетик получили. Я ведь читал ваш "Дифтерит" и сразу догадался, что ваш Модест Гаврилович списан с Франца Францевича. Не так ли?
- Не совсем так, - ответил писатель.
- Конечно, ваш Модест Гаврилович помоложе Франца Францевича, - согласился учитель. - Затем вы его в итоге лишили семьи, то есть все у него умерли, а в действительности все наоборот получилось.
- Что значит нао-обо-орот? - спросил Ценский.
- Да разве ж вы не слыхали? Умер Франц Францевич, от рака скончался.
Сергей Николаевич задумался. Он представлял себе живого, энергичного человека, для которого, казалось, не существовало в мире никаких преград к избранной цели, который умел делать капитал из ничего. "Капиталист", - так и называл его мысленно писатель. И вот какой конец получился.
А ведь Франц Францевич состоял из одних движений, покой ему был органически чужд. А зачем эти движения, ради чего и во имя чего? И чем больше думалось о судьбе того человека, тем ярче память рисовала его характерный образ и особенно его речь, в которой он был весь. "Доход, добрейший! Ро-бо-та! О-о, это большое дело, как сказать!.. Человек - ро-бо-тай, лошадь - ро-бо-тай, дерево - рроботай, трава растет, как сказать, - и траву в роботу, гей-гей, чтоб аж-аж-аж!.. Прело, горело, чтобы пар шел!"
Да где там Модесту Гавриловичу до такого типа! Нет, этот другой, совершенно другой. И "Дифтерит" вовсе не исчерпал темы, которая росла, ширилась, зрела у писателя.
Работать над "Движениями" Сергей Николаевич начал тогда же. Договорились, что поэма будет печататься главами в "Современном мире". Редакция торопила писателя, сроки подстегивали. Для напряженной работы "Пале-Рояль", где жила шумная "писательская братия", был не годен: Ценский любил тишину и уединение. Что делать? Ехать в Алушту - это потерять время, удалиться от редакции.
Выход неожиданно подсказал Корней Чуковский, который имел дачу недалеко от Петербурга, в Куоккале. Он предложил Сергею Николаевичу снять по соседству с ним на зиму дачу и там, в тиши лесов, спокойно работать. Ценский согласился, и уже в декабре в его распоряжении была дача "Казиночка".
Сергей Николаевич давно слышал о Куоккале. Ведь там, на даче "Пенаты", жил Илья Ефимович Репин, человек, который для Ценского был дорог, как и Пушкин, Лермонтов, Гоголь. Только те - далекая история. А этот - современник, живой. Репин был старше Ценского на 30 лет. О личном знакомстве со своим кумиром писатель и думать не смел. Ему доставляло радость уже одно то, что вот он будет работать где-то рядом с маститым живописцем.
Но судьбе угодно было свести и познакомить художника кисти и художника слова. О том, как произошла эта встреча, вылившаяся впоследствии в трогательную дружбу, рассказал Сергеев-Ценский в своих воспоминаниях "Мое знакомство с И. Е. Репиным":
"Однажды вечером при керосиновой лампе я сидел за своим столом и писал на верхнем этаже в единственной комнате, которая отапливалась, как вдруг донесся до меня кошачий концерт снизу.
Я хорошо помнил, что затворил входную дверь нижнего этажа, откуда же взялись там коты с их воплями?
Совершенно возмущенный котами, я выскочил из своей комнаты, держа лампу в руке.
- Ах, вы, окаянные черти! - кричал я, стараясь осветить лампой место схватки котов, и... увидел Илью Ефимовича Репина рядом с закутанной в теплый вязаный платок его женой - как потом я узнал, Натальей Борисовной Нордман (Северовой).
Илья Ефимович, в распахнутой меховой шубе, снял шапку и проговорил, несколько как будто сконфуженно:
- Простите великодушно! Мы думали, что попали к Корнею Ивановичу Чуковскому!
- Дача Чуковского - через одну в этом же порядке, если идти налево, - сказал я, гораздо более сконфуженный, чем Репин.
Еще раз извинившись, Репины ушли, а я вошел к себе в полном смятении чувств.
Из этого состояния вывел меня Чуковский, который не больше как через пять минут появился у меня, пальто внакидку:
- Что это вы кричали на Илью Ефимовича? Пойдемте со мною вместе, - извинитесь.
Я, конечно, пошел и увидел, что Репин очень весел.
Встретил он меня патетически:
- Маль-чиш-кой в Чугуеве босиком по улицам я бегал - никто на меня так не кричал!..
- Да ведь я не на вас кричал, Илья Ефимович, на котов! - пробовал я вставить, но он заготовил целую речь и продолжал:
- В иконописной мастерской работал - никто на меня так не кричал! В Академию художеств поступил - никто на меня так не кричал! В Италии был - никто на меня так не кричал!
С каждой фразой он становился все патетичнее.
- Ректором Академии стал - никто на меня так не кричал!
Дальше я уж не стал слушать, расхохотался и завертелся с ним по комнате...
...К. Чуковский познакомил меня с художником, которого заочно я знал с детства, который - я повторяю это - наравне с Пушкиным, Лермонтовым, Гоголем и Тургеневым, сам не зная о том, формировал меня как писателя".
Можно себе вообразить, до чего был счастлив Сергей Николаевич в эти зимние дни. Репин писал тогда свою картину "Пушкин в актовом зале Лицея", Ценский - поэму "Движения". По средам в "Пенатах" собирались гости - литераторы, художники, музыканты, артисты. Бывал там и Сергеев-Ценский. Там он подарил Репину своего "Бабаева", а через неделю спросил Илью Ефимовича, понравился ли ему роман.
"- Ишь какой скорый! - сказал Репин. - Мы с Натальей Борисовной читаем вашу книгу по нескольку страничек в день.
- Тоже читатели! - в шутку заметил Ценский.
- А что же вы думаете, в самом деле, как же я должен вас читать? Ведь я художник, а у вас там на каждой странице столько напихано образов, что я ведь должен же их всех представить, а не скакать через них поскорее к концу, - чем, дескать, все это кончится... Я не девица! Я головной шпилькой книгу вашу не рву, - не опасайтесь!"
В блестящем отзыве Репина указывалось на характерное отличие как "Бабаева", так и вообще творчества Сергеева-Ценского - на поразительную густоту мыслей, образов и картин. Это всегда было присуще таланту Ценского, за что его называли расточительным и предрекали ему скорый конец: дескать, вот-вот иссякнет, выпишется. А его запаса наблюдений хватило на 80 лет жизни и еще на столько хватило бы.
Сергеев-Ценский боготворил Репина, однако это не мешало ему высказывать и критические замечания по поводу некоторых, быть может, не совсем удачных работ Ильи Ефимовича. Он был прям и непосредствен, никогда не умел кривить душой. Картину "Пушкин-лицеист" Ценский назвал "пленительной". А вот картина "Гоголь, сжигающий "Мертвые души" Сергею Николаевичу "откровенно не понравилась. Гоголь был изображен сидящим на корточках перед печкой при двойном освещении - и от печки и от окна, - и просто говоря, все это не вышло... Трагедии не получилось, вышла только неудачная картина".
Свое мнение Сергей Николаевич высказал художнику, на что Репин ответил словами басни;
- Суди, дружок, не выше сапога.
Такой ответ не смутил писателя, убежденного в своей правоте, и он почти умоляюще попросил:
- Не выставляйте, пожалуйста, Илья Ефимович, этой картины. Иначе придется вам в этом раскаяться.
- Так-так-так!.. Так я вас и послушал! - упорствовал Репин.
И вот что произошло дальше.
Новый 1910 год встречали в "Пенатах". Гостей собралось много, было шумно, весело. Провозглашали тосты, в том числе и за здоровье хозяина; один из гостей назвал его гениальным. И тогда Репин прервал речь этого оратора искренним замечанием:
- Какой я гений? Я просто работал всю жизнь в меру своих маленьких сил - вот и все!.. Вот Сергей Николаевич, - Репин взял Ценского за локоть,- правильного обо мне мнения. Он как начал меня ругать с первого знакомства, так и продолжает по сей час! Слова доброго я от него не слышал!
- Илья Ефимович, что вы! - воскликнул Ценский, но Репин продолжал:
- Однако я его люблю за это! Он правильно говорит, правильно! Это мой профессор! Он и писаться у меня не хочет, видит, что я двое очков надеваю, когда пишу, - плохо уж начал писать!
Позировать Репину Ценский действительно не согласился, ссылаясь на недостаток свободного времени. Впоследствии Илья Ефимович сожалел, что не проявил настойчивости и не написал портрета Сергея Николаевича. Спустя три года одно из своих писем Ценскому Репин заканчивал так:
"Жму дружески Вашу могучую руку казака и все с возрастающим желанием жду и надеюсь когда-нибудь написать на холсте пронзительно жгучего брюнета с курчавой папахой своих собственных каракулей и сверлящих... пророчески-убийственной правды - сверкающих углей..."
В 1926 году Репин писал К. Чуковскому: "Ах, Сергеев-Ценский! Пожалуйста, будете писать, черкните ему, что я его люблю и все больше жалею, что не написал с него портрета. Грива Авессалома, лицо казака - чудо!"
Илья Ефимович в 1925 году просил Сергея Николаевича прислать ему свои фотографии. "Так хотелось бы, чтобы Вас какой-нибудь любитель-фотограф снял со всем Вашим укладом... Так хочется взглянуть, какой Вы теперь..." Сергей Николаевич исполнил его просьбу, и Репин ответил немедленно, как только получил фотографии: "Дорогой красавец казак - Сергей Николаевич!
Как Вы меня обрадовали своими фотографиями! Вот прелесть, - совсем - пан Данило Бурульбаш и пани Катерина... Да, да, - это та милая страна, о которой я не могу не мечтать".
Репин жил тогда в Финляндии, в своих "Пенатах", Ценский - в Крыму, в Алуште. Их разделяла граница двух миров. Так и не удалось Илье Ефимовичу написать портрета "казака-красавца".
Много раз встречался в зиму 1909/10 года Сергей Николаевич с Репиным. Дважды пришлось читать ему там вслух на вечерах главы из "Движений". Много говорили об искусстве и литературе. И снова зашел разговор о картине "Гоголь, сжигающий "Мертвые души".
- Думаю отправить своего "Гоголя" на выставку в Москву, - говорил Репин.
- Не следует, Илья Ефимович, - уговаривал Ценский.
- Ну да, скажите пожалуйста! "Не следует"!..
И вот Сергеев-Ценский отправился в Крым заканчивать в Алуште "Движения". На пути домой в Москве сделал небольшую остановку - всего на несколько часов, шел по Тверской и... "вдруг слышу сзади себя знакомый голос:
- Сергей Николаевич!
Оглянулся - вижу Репина. Он ехал на извозчике, узнал меня в толпе на тротуаре... слез с саней и шел ко мне через улицу, путаясь в длинной шубе.
Мы обнялись, и первое, что я от него услышал, было:
- Вот что вышло - не послушал-то я вас! Ах, как я жалел об этом, как жалел!.. Все вспоминал вас и вдруг вижу - вы! Ах, мой дорогой казак, до чего же вы оказались правы!
- Что такое, Илья Ефимович? В чем дело? - не понял я.
- Да "Гоголь" же мой! Ведь я его привез сюда, выставил на Передвижной, и вот мне как за него накостыляли шею! Скандал, совершенный скандал!"
Это была их последняя встреча.
Изредка приходили письма в Алушту из Куоккалы - теперь это была заграница, - письма, где каждое слово было полно тоски по Родине.
В Алуште Ценский пробыл до весны, закончил "Движения". Весной он отвез последние главы поэмы в Петербург, а оттуда, не задерживаясь в столице, предпринял новое путешествие по стране.
На этот раз он решил оглядеть могучий край легенд, край жуткого прошлого и прекрасного будущего - Сибирь.
Ценский побывал в Челябинске, Иркутске, Чите, встречался со многими "обыкновенными" людьми, слушал их рассказы о доле своей, видел эту долю, так сказать, "в натуре".
На остановках он выходил из вагона, покупал в киосках книги и местные газеты.
Под Иркутском в его купе вошел какой-то хронический студент с рыжими усами и, увидя Ценского среди множества книг, живо спросил:
- А что, вторая часть "Ямы" Куприна вышла?
- Нет, - машинально ответил писатель и с любопытством посмотрел на студента. - А почему она вас так интересует?
- Ну как же! Ведь про нас написано. И потом, знаете ли, пикантно, проститутки и прочее.
- Какого вы университета? - поинтересовался Сергей Николаевич.
- Томского, а что?
- И какого же грустного факультета?
- Юрист.
И так стало обидно писателю за литературу, за себя. Вот, оказывается, что волнует этого юношу, казалось бы, представителя будущего России, - жизнь проституток. Нет, это не будущее России.
Большая щемящая тоска по настоящему читателю сдавила его грудь... Ценский уснул. Сквозь сон слышит голос нового пассажира:
- А вот у нас, на Анжерских копях, был случай: инженер один вздумал застрелиться и уж предсмертное письмо писал, как вдруг в окно к нему влез шахтер, хлоп его камнем по голове и убил.
Проснувшись утром, Сергей Николаевич вспомнил рассказ и сначала решил, что это приснилось ему. Спросил у кондуктора, есть ли Анжерские копи. "Есть", - сказал тот. Значит, не сон, а правда. "Вот и сюжет для рассказа", - подумал писатель. Но тотчас вспомнил "Фаталиста" Лермонтова. Что-то общее; значит, не годится.
В это время в вагон вошел коренастый бородатый мужик, сел несмело на край скамьи. Разговорились. Оказался медвежатником. Рассказывал, как с братьями на медведя ходил. Вчетвером ждали косолапого.
- Топоры брали... Ждем. Так к утру дело - фырчит, лезет. А у Ивана ружьишко было - дрянковато, на рябцов когда, дробовое... Он его лясь дробью!.. Как выходил, стало быть, на поляну эту - он его лясь!
- Так что ж он его дробью с дальней дистанции, какой же смысл в этом? Вот дурак, - заметил один из пассажиров.
- Нет, не дурак, а это чтобы озлить: он человека учуял, гляди, опять задним ходом в дебрь - ищи его, - продолжал медвежатник. - Вот хорошо. Михаил Иванович наш на задние лапы вскочил, в рев, на нас целиком, головой мотает - в голову он его, Иван, а мы с топорами. Иван опять все поперед всех: поперек лапы передней топором его лясь!.. Ему бы отбечь посля, а он норовил, стало быть, по другой лапе... Кэ-эк сгреб его, Ивана, лапой этой за плечо, значит сгреб, а Пармен у нас до чего здоров! Осерчал: бросай, ребята, топоры, мы его голыми руками задавим!
Топор, оголтелый, положил, кэ-к уцопит это место за шею - нет, врешь! Нет, брат, врешь!.. Михаил Иванович туды-сюды головой, туды-сюды мотает, а лапами орудовать если - ему нельзя и дыхания нет, Пармен уперся это быком, с лица весь кровью залился, а Силантий смотрит - язык без путя болтается, он его Михаил Иваныча, за язык - так и вырвал... Я уж в это дело не встревал - вдвоем задавили. Я только Пармена не послушал, топором по боку два раза, как у него самый окорок игде - туда. Поранить нас всех поранил: Ивану - ну, это уж он сам бестолков, - ему он плечу повреждение сделал, ну, ничего; Силантий, опять об клык напоролся; Пармену он клок волос с кожей содрал - ничего, зажило; а мне вот так когтем по ноге - пимы на мне были, - сквозь пимы черябнул.
С восхищением слушал Сергей Николаевич медвежатника-богатыря, все запоминал, до последней нотки в голосе, чтоб затем передать это в своем рассказе.
Наблюдения и впечатления копились, по-хозяйски откладывались в душе и памяти для чего-то очень большого. Еще подсознательно, но настойчиво и определенно зрела у писателя колоссальная тема о судьбе России. Он давно изучал ее исподволь, осторожно, примеривал силу свою и теперь вдруг понял, что сила в нем есть, большая сила художника и мыслителя, и что ему время приступать к тому делу, которое стоило целой жизни. Не за трехстраничной "Гробницей Тамерлана" ездил он в Среднюю Азию, не за "Медвежонком" поехал он и в Сибирь, хотя рассказ "Медвежонок" - вещь отличная.
Он впитывал в себя жизнь родного народа, впитывал, чтобы затем показать ее своему же народу в замечательных книгах.
И в "Движениях", и в "Приставе Дерябине", и в "Медвежонке" автор все с большим убеждением говорит: нет, не прочно, шатко устроена жизнь Российской империи. Бабаевы и ознобишины - это гниль. Но есть ли что-либо крепкое, здоровое среди господствующих классов?
А вдруг есть? И, может быть, это Антон Антоныч из "Движений", человек поразительной энергии, типичный бизнесмен?
"Вот каков был Антон Антоныч: в поясе тонок, высок, сероглаз, чернобород с проседью, краснощек, моложав, красив; ходил широко и прямо, от роду имел пятьдесят семь лет. Как у всех внезапно решающих любое дело людей, у него были порывистые движения, лихая откачка головы и громкий голос. Носил он тужурку из верблюжьей шерсти, высокие сапоги, зеленую тирольскую шляпу".
Что ж, внешне вроде даже привлекательная личность. Он трудолюбив, предприимчив. Состояние ему досталось не как Ознобишину, не по наследству: сам нажил. Сначала объездчиком у одного помещика работал, "так в работу вцепился, как... как... как зверь!.. как клоп впился, как... как черт за грешную душу, верите ли! Спал на лошади, клянусь вам честью!"
Не надо доказательств, мы верим Антону Антонычу и писателю верим, припоминая Франца Францевича. И кулаки так наживали состояние. Всякое было у Антона Антоныча - взлеты и падения. Он смелый, с размахом - всегда ва-банк шел. Дважды разорялся. Но не падал духом. "А йя в садоводы к одному помещику в Могилевской губэрнии... Пьять десятин саду было... А йя ему сто десятин в два года разбил-засадил, клянуся вам честью, - как зверь рылся когтями, как сказать... Слышать не хотел, - ногами-руками: "Сто десятин? Ай, боже ж, ратуйте: з ума зойшел, как сказать..." А йя говорю: "Эй, не упускайте случая, плакать будете потом, да поздно!" Хлюпал-хлюпал он носом (хороший был человек, дай бог ему, да дай ему бог царство немецкое, место полковницкое!)... Ну, ррой, говорит, коп-пай, говорит, сажжай, говорит, Хе-хе-хе... Так уж я в него вцепился, как... как арепей в кожух!"
Что это? Новые штрихи к уже написанному портрету? Нет, это новый портрет Антона Антоныча, только изваянный при помощи речи героя. Открыл рот, заговорил - и он весь тут. У него свой язык, у этого обрусевшего поляка, долго жившего на Украине, ни одно слово, ни одну фразу, сказанную им, не спутаешь с речью кого-нибудь другого. А художник дополняет, наносит новые мазки:
"Антон Антоныч говорил стоя. Ни одной точки не было ленивой, спокойной, усталой во всем его теле... Казалось, что это не слова даже, что в каждый звук своего голоса вливался чем-то - руками, глазами, гибким поясом - весь этот шумливый человек, даже красные щеки, даже сизые от проседи волосы кричали".
Вот он какой, Антон Антоныч, человек с мертвой хваткой и сатанинской энергией не разрушителя, а созидателя. Ведь он понимает толк в труде, знает и любит труд, и в другом обществе он, может, был бы полезен людям. Он и физически силен, чуть ли не Никита Дехтянский. Сам не знал покоя, других умел заставить работать. Но во имя чего? Во имя личной наживы.
Людей он эксплуатировал беспощадно: "служили у него только глупые, застывшие люди - другие не уживались".
Богатство свое он не всегда честным путем наживал: мошенничал и на мошенничестве попался. У него все работало на капитал. "Тут молочным хозяйством увлекались было, а сыроварни нет!.. А сыроварня при этом деле - это, добрейший, как... как... как за обедом кошка под столом: абы все подлизала языком, стерва, абы ни одной капли не оставалось на полу..."
Антон Антоныч недосыпал, все копил-сколачивал деньгу. "Спать уж я в землю пойду". И вдруг сверкнула мысль: "В мои годы, в моем состоянии я мог бы жить... на лаврах, но без работы я не могу, на лаврах я не могу, нет, пусть уж другие на лаврах".
И это не поза, не рисовка, он и впрямь не может жить без работы. К чему же вся его деятельность, зачем? Вначале он видит в ней смысл жизни, какую-то радость, но это, оказывается, всего-навсего азарт игрока. Ему подставили ножку. Игрок споткнулся, встал, отряхнулся и вдруг задумался: а зачем он играл? Кому это нужно? Потомкам, то есть сыновьям? (Ознобишин тоже думал о потомках.) Но Антон Антоныч не понимает сыновей, а они не понимают его. Он знает, что его потомки быстро пустят все им нажитое по ветру и сами уйдут со сцены, потому что они-то не способны создавать. Сын не советует ему строить фабрику, и Антон Антоныч кричит возмущенно: "Нельзя не строить, и она будет стоять, как... солдат на часах, как свеча!.."
Умрет Антон Антоныч, и дело его умрет. Картина смерти Антона Антоныча написана с огромной силой таланта.
Нет, не прочно чувствует себя господствующий класс в России. Гниет он внутри, лишь оболочка создает видимость прочности и незыблемости, - и нет сил и средств, чтобы приостановить процесс загнивания и вырождения. Очаги-то слишком велики - не только на Тамбовщине, в Прибалтике, на Украине и в Сибири. Вся Россия гниет.
Сибирь... "Сибирь - большая, богатая: сто рублей не деньги, триста верст не расстояние". И командир полка Алпатов в своем городке Аинске - бог, и царь, и воинский начальник.
Жизнь в Аинске - это прозябание: ходили в гости, играли в карты. "Пытались жить этак до тридцати лет, а потом только вспоминали из жизни". И Алпатов в такой жизни был самый главный, на виду у всех, - сила! "Хорошо быть красавицей, - так нуждается в человеческой красоте земля, - идти среди людей и дарить им улыбки, движения, взгляды - такие легкие, такие неожиданно дорогие, хоть и ничего не стоящие себе: кто-нибудь прикованный забудет о своей дороге и пойдет следом; кто-нибудь остановится и будет долго стоять, как божий блаженный, слепой и радостный... Хорошо быть красавицей, но неплохо быть и командиром полка, прийти в гости к своему штабс-офицеру и уже от самых дверей быть всех заметнее и всех крупнее..."
И человек - полковник Алпатов - в общем как будто не плохой. А стоило копнуть поглубже - ан и у него рыльце в пуху. В отчетах писал, что деньги истрачены на серебряные галуны, а покупал алюминиевые; "фуражу пошло вчетверо больше", обозные лошади были вовсе не в обозе, а в конюшне Алпатова, и на них фуражу ушло втрое больше, "и экипажи к ним были куплены на деньги, отпущенные на ремонт казарм". Это мелочи. "Но иногда попадались в книгах загадочные цифры, соскобленные потом, а на их месте стояли новые, очень уверенные на вид".
Что ж, мол, тут - обычное казнокрадство. Так ведь оно насквозь пропитало всю Россию, от него государству "сырость и гниль". А где же здоровое, непреходящее, вечное?.. Есть ли оно? Есть, конечно, есть. Только искать его надо не среди господ, а в народе.
Перед нами крестьяне Силины из "Медвежонка"; большая семья - четверо братьев... Как и в "Печали полей", в "Медвежонке" писатель использует один и тот же композиционный прием: в начале рассказа повстречались Андрей Силин и Алпатов, даже помериться силами вздумали, вперетяги, - полковник хотел силу свою показать. Правда, не вышло у него, мужик сильней оказался. И в конце рассказа писатель ставит их рядом: Алпатов лежит в гробу, а Силин, как и прежде, везет на базар нового медвежонка.
Неистребимы эти Силины, бессмертны. Андрей, победивший Алпатова, по сравнению с братьями своими и вовсе не силач. "Я так себе, я против их заморыш", хотя "заморыш" этот из железной кочерги на глазах у изумленного Алпатова враз "фертик сделал": то есть "перегнул ее в дугу, связал в узел и концы закудрявил. - Вот и фертик... Ведь как-никак из тайги домой по двенадцать пудов чувалы с орехами таскаем".
Чем не Никита Дехтянский! Оказывается, везде они есть - богатыри из народа: и на Тамбовщине и в Сибири...
Осенью 1910 года Сергеев-Ценский снова в Петербурге - в "Пале-Рояле", пишет стихотворения в прозе "Снег", "Испуг", "Когда я буду свободен". За две недели написал повесть "Пристав Дерябин" *. Немногим раньше в Алуште, сразу по возвращении из Сибири, он написал рассказ "Вера, Надежда, Любовь".
* (Повесть "Пристав Дерябин" входит в эпопею "Преображение России". )
Работал много, самозабвенно. Целыми днями не выходил на улицу, не разгибал спины. Писал до боли в руке. Тогда он шутливо перефразировал, сжимая и разжимая пальцы в кулак: "Рука писца писать устала"...
Предчувствие грядущего в жизни русского общества звучит с большой силой в его произведениях. И не случайно в конце декабря 1910 года большевистская газета "Звезда" печатает на первой странице "Когда я буду свободен". Как перед революционной бурей 1905 года, так и теперь звучит бунтарский голос поэта-гражданина:
"Я из гибкой и острой стали выкую вам назло свои новые песни, когда буду свободен, и эта сталь пополам перережет ваши дряблые сердца, такие ненужные для жизни!"
Вы слышите, господа бабаевы, дерябины, ознобишины!
"Они ярко представляются мне, эти дрожащие от холода слизни, глубоко в себя прячущие щупальцы... Это те, что меня победили... Большие бациллы, жадно гложущие друг друга..."
Слышите, поэты и художники, поджавшие от страха хвосты при звоне кандалов и поспешно запевшие анафему революции и "боже, царя храни"? Вы слышите, - нищие духом, дряблосердцие? Это вас касается! Это вам говорит художник, который никогда не бросал своих слов на ветер:
"Целый вулкан клокочет в моей груди, - он должен найти себе выход!..
...Я еще буду свободен!"
Этими словами Сергей Николаевич будто подвел итог первому этапу своего творчества.
Подводила итог и критика. В 1910 году в статье "В мире идей и образов" Вл. П. Кранихфельд писал:
"С появлением повести Сергеева-Ценского "Движения" можно с уверенностью сказать, что "ученические годы" ее даровитого автора кончились".
(Хороши "ученические годы", заметим мы в скобках, в которых созданы "Сад" и "Лесная топь", "Бабаев" и "Печаль полей"!.. Но не будем придираться к словам, послушаем, что говорит критик по существу. - И. Ш.) "Еще так недавно и так часто удивлявший читателей почти шаловливой экстравагантностью своих творческих приемов (что имеется в виду? Если "Береговое", тогда почему "часто"? - И. Ш.), ныне Сергеев-Ценский встает перед нами вполне сложившимся большим и оригинальным художником, пышно развернувшийся талант которого не может быть обойден критикой...
В "Движениях" Сергеев-Ценский впервые (так ли это? А "Печаль полей", а "Бабаев" и др.? - И. Ш.) показал себя во всех отношениях определившимся большим художником, с тонким чувством жизни и поэзии природы и со смелыми своеобразными приемами творчества...
...Были у Сергеева-Ценского, разумеется, и прежде вещи, которые приковывали внимание своими художественными достоинствами. Даже из ранних его рассказов некоторые тогда же свидетельствовали о недюжинном даровании начинающего писателя... Можно сказать, что даже неудачные произведения Сергеева-Ценского... "Береговое", пьеса "Смерть" - всегда были отмечены печатью большого дарования, жадно ищущего, но в данных по крайней мере случаях не нашедшего...
Эта неуравновешенность художника, от которого в каждом новом его произведении можно было ожидать и какой-нибудь новой, совершенно неожиданной экстравагантности, послужила, надо думать, причиной, почему критика до последнего времени замалчивала его. О многих молодых и несравненно слабейших сподвижниках Сергеева-Ценского в области русского художественного слова создалась уже целая критическая литература, тогда как о Сергееве-Ценском едва ли можно указать больше трех-четырех серьезных статей, да и те дают оценку лишь отдельных его произведений. Художник во всем его духовном облике, в его исканиях и достижениях, совершенно не оценен критикой".
Что правда, то правда - удивительно меткая констатация весьма печального факта. Только едва ли можно принять причину замалчивания, выдвигаемую Кранихфельдом. Вот что М. Горький говорил в этой связи о Ценском: "Подлинное и глубокое своеобразие его формы, его языка поставило критиков - кстати сказать, не очень искусных - перед вопросом: кто этот новый и как будто капризный художник? Куда его поставить? И так как он не вмещался в привычные определения, то критики молчали о нем более охотно, чем говорили. Однако это повсюду обычное непонимание крупного таланта не смутило молодого автора. Его следующие рассказы еще более усилили недоумение мудрецов. Не помню, кто из них понял - и было ли понятно, что человек ищет наилучшей совершеннейшей формы выражения своих эмоций, образов, мыслей..."
Как видим, дело не в "экстравагантности", а в том, что этот большой художник не был похож на существующие в то время "литературные образцы", и, быть может, в каких-то других причинах.
Хотя статья Кранихфельда, по существу, не восполнила пробела в критике, потому что автор или не понимал сути произведений Ценского, их злободневной целеустремленности и высокой идейности, или сознательно не хотел понять, как и большинство других критиков того времени, все-таки в статье содержались меткие наблюдения, верные замечания. Нельзя было не согласиться с критиком, когда он утверждал:
"Путь, избранный Сергеевым-Ценским, оказался, как мы знаем теперь, не из легких; не розами был устлан он, а крапивой, о которую не раз обжигался художник. Но как бы то ни было, он уже пройден, и художник, обогащенный ценным опытом, выбился на новую широкую дорогу". В последнем предсказания критика оказались не совсем точными. На широкую дорогу Ценский выбился, только до конца его жизни на эту дорогу некоторые критики бросали и крапиву и битое стекло.
Хорошо подметил Кранихфельд: "Безудержный в своих исканиях новых красок, новых линий и форм, Сергеев-Ценский, при всех своих уклонах в стороны, сумел добиться поразительных результатов. В пейзажной живописи среди современных наших беллетристов у него нет соперника. В его пейзажах в полном блеске выражается его изумительная чуткость к краскам, к их таинственным сочетаниям и переходам. В них так много воздуха, неба, что они кажутся насыщенными светом, и каждое красочное пятно при полной гармонической согласности со всей картиной живет своей особой, цельной и завершенной жизнью. Здесь, среди этой богатой, своеобразной жизни красок, совершается чудесное перерождение и самого человека". Но как совершается "перерождение человека", критик не сказал. А ведь это главное. Критик прав только наполовину. Половинчатость звучит и в его выводе: "Большой художник заключен в Сергееве-Ценском, но, как мыслитель, он покуда еще колеблется в своих путях".
Спустя два года эти же мотивы прозвучали в статьях еще двух критиков, не понявших социального смысла произведений Сергеева-Ценского. Е. А. Колтоновская в книге "Критические этюды" писала: "Сочность и стремительность роста молодой литературы любопытнее всего наблюдать в замечательной повести Сергеева-Ценского "Движения". Рост - богатырский. Прогресс в степени умения художника располагать собственными силами - изумительный. В "Движениях" автор сделал большой шаг вперед даже сравнительно со своим последним выдающимся произведением "Печаль полей"... В "Движениях" большая художественная победа Сергеева-Ценского".
А дальше идут довольно туманные, сбивчивые, полные неопределенных намеков рассуждения критика об идейных и философских позициях Сергеева-Ценского: "Что-то мешает ему уловить гармонию мира, а вместе с тем и приобрести чувство прочности на земле, - дать волю своей большой светлой любви к жизни. "Обреченные" герои Ценского, как мы уже видели, питают прочную, иногда страстную любовь к земле, лелеют ее в себе до конца. (Это Никита-то Дехтянский, Андрей Силин и Алексей Шевардин "обреченные"? - И. Ш.) Любит землю и сам Сергеев-Ценский. В нем тонко и полно развито чувство красоты, понимания ее. Об этом свидетельствует изображение природы в повести "Движения". В описании ее проявляется тот же лирический реализм, что и в обрисовке человеческой психологии. Природа живет напряженной сочною жизнью. Каждое время года проходит перед нами со своими типичными внешними особенностями, со своей душой: и бурная весна, и палящее лето, и интимная осень, и спокойно холодная зима".
Д. Философов о Сергееве-Ценском в статье "Мертвецы и звери", опубликованной в том же 1912 году, пишет:
"Сергеев-Ценский принят критикой довольно недружелюбно. Неудачное его произведение "Береговое" вызвало дешевые насмешки. Декадентов шокирует его грубый натурализм, реалисты не замечают его, ослепленные блеском Андреева. Мне кажется, он стоит на верном пути. Натурализм для него уже пройденный этап, и есть надежда, что, преодолев натурализм, он перейдет к настоящему, т. е. символическому реализму...
...Все произведения Сергеева-Ценского пронизаны томлением по той основе, которая должна быть, но которой он не находит".
Что это за основа, критик недоговаривает. Надо полагать, он имеет в виду иное, справедливое социальное устройство жизни. Но об этом читатель должен догадываться.
В 1913 году наиболее полный разбор творчества С. И. Сергеева-Ценского сделал А. Г. Горнфельд. Заканчивая свою статью, он писал: "В умственном беспокойстве", в творческих "движениях" пойдет дальше в тяжелый и опасный путь художественная мысль Сергеева-Ценского". Об этой статье Сергей Николаевич писал ее автору в апреле 1914 года: "Ваша статья - это единственное, что обо мне сказано по существу..." (подчеркнуто Ценским. - И. Ш.).
Писателя интересовали не оценки и приговоры, а обстоятельный профессиональный разговор по существу.
В 1913 году в Алушту пришло письмо из Куоккалы от Ильи Ефимовича Репина, которому Сергей Николаевич совсем недавно выслал книгу своих последних произведений ("Медвежонок", "Пристав Дерябин", "Ближний", "Недра", "Неторопливое солнце"). На книге автор поставил посвящение Репину, а в письме выражал глубокое сочувствие художнику, картину которого "Иван Грозный и сын его Иван" испортил хулиганствующий психопат Балашов. Это было время, когда декадентское отребье повело бешеное наступление на художников-реалистов. В ответ на книгу и письмо Илья Ефимович писал:
"Дорогой Сергей Николаевич!
Какое дивное удовольствие доставили мне Вы своею книгой!.. Читаю и боюсь, что она скоро кончится. И что это у Вас за способность быть таким интересным!!! Все так у Вас особенно, неожиданно и как-то трогательно...
Даже пристав Дерябин захватывает иногда до восхищения!.. А бедняга "Ближний"!.. "Можьно?". Представьте, что еще сегодня, перелистывая свои альбомчики карманные, я нашел в одном - ну, точно я с "Ближнего" зарисовал, когда он спал в поезде...
Спасибо! Спасибо, что вспомнили меня, а посвящением я даже очень, очень сконфужен. Это уже не в коня корм... Да, заправилы глупой волей Балашова, я думаю, зубами скрежещут от этих утех по моему адресу, какие поплыли ко мне из разных стран и окружили меня нежными благожеланиями на закате моих дней..."
Последнее письмо от Репина Ценский получил уже в 1926 году. И снова Илья Ефимович говорит о Ценском-писателе:
"О милый, дорогой Сергей Николаевич!
Наконец-то от Вас письмо - и какое письмо!!! Когда человека осчастливят, то он уже впадает в раж и предается бурным несбыточным желаниям! И я, я - уже почти беззубый старикашка, возмечтал: "Повоюем, черт возьми!" Может быть, мне когда-нибудь посчастливится услышать Ваше захватывающее душу чтение!.. Ах, как Вы некогда читали вслух! Ваши бравые строки: они дымились огнем и кровью - Вашей кровью - живого кудрявого красавца, сверкающего огненными глазами и, подобно грому, раскатывающему свои героические строки...
...Да, вижу - Вы только что выступили во всеоружии!!! Ну, разумейте, языцы. Прометей не скован, он теперь на свободе! Загремит эхо по горам Кавказа! Далеко отдается живое могучее слово!
Достигнет и к нам - отщепенцам. Сюда, на Север, в наши снега и холода, которые, кажется, не думают сдавать... А Вы-то: еще прячетесь от общественного внимания!!! Вас искренно любящий и чтущий Ил. Репин.
Сергей Николаевич всю жизнь гордился знакомством с Ильей Ефимовичем. В нем он любил не только художника, но и человека, его широкую русскую натуру. В своих воспоминаниях об Илье Ефимовиче Репине Сергеев-Ценский писал:
"Мне лично никогда не приходилось встречать другого человека с таким же сильным и ярким образным мышлением, как у Репина...
...Он был великий художник всегда: каждую минуту бытия - что бы он ни делал, о чем бы и с кем бы ни говорил. Это - отличительное свойство гения, и оно было присуще ему в полной мере. Он и в шестьдесят пять лет, каким я его увидел впервые, готов был любоваться жизнью, как ребенок, и это было в нем привлекательнее всего. Спустя двадцать пять лет такое любование жизнью я встретил только у одного человека, которому было тогда шестьдесят лет, - это был Горький".
Но были в России люди, которые более внимательно, чем критики, читали Сергеева-Ценского.
Однажды - это случилось в 1911 году, после появления в печати "Когда я буду свободен", - в Алушту в дом писателя пожаловали два жандарма. Пришли и, не объяснив цели своего визита, расположились на террасе, подозрительно осматривая и самого писателя и его дом.
- Что все это значит? - возмутился Сергей Николаевич.
Жандармы переглянулись: должно быть, простой вопрос хозяина дома привел их в затруднение.
- А вы, господин хороший, не волнуйтесь,- ответил один из "незваных гостей", - ты своим делом занимайся, а у нас свое дело. Мы тебе не помешаем.
- Не помешаем? Вот как! А если я вас отсюда в шею... попрошу, - вскипел Ценский.
- Не имеете правов, поскольку, значит, мы при исполнении службы.
- Так это что, домашний арест? Или вы меня просто арестовать явились? Тогда идемте!
- Таких указаний не дано... Сказано - наблюдать... Кхе, кхе... - обмолвился один. - А чтоб арестовывать - не приказано.
- И долго вы будете за мной так наблюдать? - уже сдерживая смех, спросил писатель.
- Это нам неизвестно. Начальство знает, потому как оно там...
Сергей Николаевич шумно удалился в кабинет и пробовал продолжать писать. Но какая тут к черту работа, когда всем своим существом он чувствует присутствие в доме этих двух... дерябиных!
Дерябиных?.. И тогда перед ним в памяти во весь рост встал изрядно захмелевший Дерябин-Безсонов, словоохотливый, лезущий целоваться. А что, если этих угостить вином, быть может, они тогда сообщат, наконец, зачем пожаловали?
В недоумении писатель расхаживал по кабинету, не находя себе места, и видел, как жандарм украдкой пытается "наблюдать" за ним с террасы через окно. Время вынужденного беспокойного безделья тянулось мучительно долго. Близился обед, и Сергей Николаевич вышел к "гостям" с веселым видом, заговорил беспечно и дружелюбно:
- Что ж, господа, после трудов праведных полагается поесть. Вы не возражаете, если я пообедаю?
Жандармы не возражали.
- Да и вы, должно быть, проголодались, так что прошу вас за компанию разделить мою скромную трапезу, - говорил Сергей Николаевич, "сооружая" импровизированный обед.
Гости не церемонились. После второй бутылки, вспотевшие и раскрасневшиеся, как спелые помидоры, они расстегнули кители, отцепили мешавшие им сабли и разговорились.
- А ты, видно, человек не вредный, - говорил один. - И на нас обижаться не следует, потому как служба.
- Скажем, разные люди бывают, - встревал другой. - Возьмет бомбу или револьвер и с покушением на жизнь его величества государя императора... Потому и следим.
- Так государь-то в Петербурге, - удивился писатель.
- В том-то и секрет, - подмигнул жандарм. - Их величество здесь, в Крым пожаловали.
Все стало ясно - открылся ларчик. К Ценскому, неблагонадежному, находящемуся на подозрении охранки, наблюдатели были приставлены на время пребывания царя в Крыму. Все это могло казаться забавным эпизодом, но у Сергея Николаевича не было желания чувствовать над своей душой тех, кого он ненавидел. Выставив еще две бутылки вина и дождавшись, когда опьяневшие "гости", уверившись, что хозяин их вовсе не намерен бросать "бомбу" в царя, прилегли вздремнуть, Сергей Николаевич запер комнаты, собрал дорожный чемодан и незаметно ушел из дому. К вечеру он был уже на станции Симферополь и с первым поездом покинул Крым.
Это было его первое вынужденное путешествие. Проснувшись, жандармы нашли адресованную им записку, в которой писатель ставил их в известность, что он, не желая доставлять блюстителям порядка лишних хлопот, решил уехать подальше от государя императора. Предусмотрительные жандармы не стали поднимать переполоха - "добровольное бегство" Ценского их вполне устраивало, начальству своему они так и доложили: мол, не застали дома; говорят, уехал в неизвестном направлении.
Маленький эпизод свидетельствует о многом. Не напрасно дерябины видели в писателе Сергееве- Ценском опасного врага монархии. Таким он был и в самом деле - этот бунтарь и буревестник преображения России.