Новости

Библиотека

Словарь


Карта сайта

Ссылки






Литературоведение

А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Э Ю Я






предыдущая главасодержаниеследующая глава

"Невидимые миру слезы", или переписка на полях рукописи

8 сентября 1973 года он приехал в Москву и остановился в гостинице "Россия".

Днем позвонил:

- Завтра еду в Тулу и Ясную Поляну. Приглашен на открытие памятника Л. Н. Толстому в день 145-летия со дня его рождения. Говорят, хороший памятник. Авторы - скульптор В. Буякин и архитектор А. Колчин.

- Будете только на торжествах?

- Нет. Хочется подышать воздухом Толстого. Это трудно передать, но после Ясной Поляны всегда чувствуешь себя в чем-то виноватым. И сделал мало. И все, что сделал, не "тем" кажется. Словно экзамен держишь. И еще - как в храме - уходит все суетное, житейское. Думаешь невольно о судьбах людей, испытаниях народных...

Трубка помолчала.

- Да и по Туле нужно пройтись... Когда Толстой работал над романом "Воскресение", он посещал тульский окружной суд. Сам был избран присяжным заседателем. А одно судебное дело - о покушении молодого мещанина на самоубийство - легло в основу его драмы "Власть тьмы"...

- О Толстом думаете писать?

- Почему о Толстом? Никогда не знаешь, во что выльются впечатления. Иногда работаешь над книгой, а в образы откладывается увиденное совсем по иному поводу. Образ - он глубинные и разлапистые корни имеет. Часто сам писатель не сознает, куда эти корни уходят. В какие "слои" жизни, на какие "расстояния". Взаимосвязи характеров и явлений чудовищно многогранны. Наверное, талант в том и состоит, сколь полно эти грани удается выявить. Тогда на страницах книги будет существовать живой человек. Человек в среде, обществе, социальной и нравственной атмосфере бытия. А не искусственно сконструированная схема, "иллюстрирующая" ту или иную мысль литератора...

Через два дня Коновалов вернулся. Зашел в редакцию журнала "Москва", где завершалась подготовка к печати его романа "Предел". Он много рассказывал о поездке, а я приведу только три выдержки из черновых набросков к речи. Набросков, которые удалось "отобрать" у него после возвращения из Ясной Поляны: "Война и мир" - не только название романа, но и генеральная тема, загадка и разгадка всего творчества Л. И. Толстого... Мощная концепция "Войны и мира" позволила писателю поднять до бессмертия огромный мир человеческий..." Вывод: "Жизнь и творчество Л. Толстого учит исполнять свой долг до конца. До конца всего себя исчерпать..." Обречь себя на самоотречение? Да, ибо "современник - личность крупнейшая. Под силу не менее незаурядной личности художника". Раздумья о Толстом? Но и об огромной ответственности писателя перед временем и народом.

Истинный художник всегда самоистязающаяся неуспокоенность. Кажется, уже все завершено. Но прежде чем выйти на "читательский суд", он еще не раз придирчиво выверит точность, соразмерность, весомость слова и образа, сам ритм повествования: "Как все это звучит со стороны?.."

Вопрос к редактору не риторичный: настоящий мастер никогда не видит в редакторе "классового врага". Если, конечно, замысел и манера писателя получают в его лице понимание. Редакторская работа с Коноваловым - процесс удивительного духовного обогащения. Здесь все как в стремительной дуэли: схватки - нападения и "отступления" - выход на решения неожиданные и ранее ни автором, ни редактором не предполагавшиеся. Искры, вспыхнувшие при столкновении, вдруг, оказывается, падают на почву, уже давно готовую к взрыву: решив "подумать над абзацем", он вдруг приносит совершенно новую главу. А то и две, три; пока рукопись готовилась к печати в журнале, роман увеличился в "объеме" почти на треть.

И совсем не потому, что Коновалов - писатель, легко меняющий свои решения. Наоборот, трудно представить себе литератора более "несговорчивого", кремнисто-упрямого и категоричного. "Если тронете эту фразу, - сниму весь роман!" - грозное предупреждение редактору на полях рукописи.

Но фразу никто "трогать" не собирается: она великолепна. Высказано предположение, что огромные "ресурсы" образа еще "не использованы".

Коновалов тревожно задумывается. Ходит по комнате.

- Ты так считаешь?..

Все - камешек сдвинут с места, и лавина неизбежна. Хотя и сроки "поджимают", и редактор уже сам клянет себя за опрометчиво высказанное соображение.

Но поздно! В маленькой комнатке Дома творчества в Переделкино уже идет работа. Цепная реакция "разрастается", и уже отредактированный вариант книги идет в корзину, потому что новый, представленный Коноваловым, поворачивает повествование в совсем иные русла и измерения.

Да и вообще - "редактура" ли это (понятие "правка" здесь вообще неприменимо), если в процессе ее обсуждаются все "материи земные": от положения на Ближнем Востоке и его лично, коноваловской, концепции "Войны и мира" до последних споров индийских философов!?

Художническое богатство личности, наверное, в том и состоит, что оно не только неисчерпаемо, но и динамично, активно, беспокойно. Любая искра, если она действительно несет в себе заряд творческой энергии, никогда не падает на выжженную почву. Пламя полыхнет немедленно, обжигая сердца обоих участников "диалога" - и писателя, и редактора.

В каждом истинном художнике живут эта неподатливость, настороженность, когда к выстраданному и пережитому им прикасается не его, а другого человека рука, пусть даже самая дружественная и внимательная. Не очень умные редакторы называют такое "упрямством". А дело здесь совсем не в "упрямстве": контакт устанавливается, как только возникает полное творческое понимание. И тогда Коновалов внимательно слушает, прикидывая все "за" и "против" в размышлениях своих, с чем-то не только соглашается, по и приносит через неделю-другую пачку вновь написанных листков, и образ, ранее только намеченный, вдруг начинает сверкать красками яркими и неожиданными, переставая быть эпизодическим и решительно вторгаясь в повествование. Да и маленький штришок, если доказана автору недосмотренная им весомость его и значимость, преображается в рисунок, решенный детально и подробно.

Но подчас, убежденный в правоте своей до конца, Коновалов непоколебим, и никакие доказательства на него решительно не действуют.

Мне посчастливилось наблюдать подготовку к печати его романа "Предел", и я впервые, пожалуй, увидел, как поля рукописи становятся полем столь глобальных теоретических дискуссий. Сейчас я вновь перелистываю эти страницы и думаю: как жаль, что такие неповторимые замечательные мгновения творческого процесса уходят впоследствии в небытие, исчезая вместе с выброшенными черновиками и теряясь в многочисленных перепечатках и "подклейках", неизбежных в любом редакционном деле. Мгновения эти не восстановить впоследствии никакому литературоведу. Потому что "вещественных" следов их не остается. Да и в памяти писателя со временем все эти подробности рабочего процесса либо стираются, либо исчезают совсем. А между тем, пожалуй, здесь дверь в художническую лабораторию писателя приоткрывается ненавязчиво и естественно, и наблюдения сохраняют весь эмоциональный и смысловой спектр творчества.

Потому я и зафиксировал сразу же часть этой удивительной переписки на полях рукописи "Предела", равно как и некоторые эмоциональные комментарии, в таких случаях неизбежные.

Редактор предлагает завершить один из внутренних "сюжетов" главки: "Иван ведь освободится от нее (Ольги - речь идет о взаимоотношениях героев романа. - А. Е.) внутренне?!" Чуть ниже на полях - сердитое коноваловское: "Ни черта он не освободился! Легкого решения ты хочешь!.." Приглашает нас в "арбитры": "Вот любил ты кого-нибудь в жизни очень сильно?".. - "Ну, любил..." - "А предположим, любовь не сладилась. Умом ты сжег уже все мосты, а сердцу... сердцу разве прикажешь!.. Ты можешь сам себе в этом не признаваться, а рана будет кровоточить всю жизнь. Такое случается не только в любви, но и в иных человеческих отношениях. И у моих героев не так-то все просто. Жизнь души, ох, какая это непростая штука!.."

Через день-два смотрю: па полях, чуть ниже первой,- вторая приписка Коновалова: "Все это идет без изменений, ибо так велят характеры. Не принимать их можно, но насиловать - грех!"

Вызвала спор необходимость повторения (не текстуально, конечно) выделенного ниже образа: "Когда поднимались по ступеням крыльца, тени их на белой стене густились, вихляво покачивались, как пьяные. Он (Иван. - А. Е.) раскинул руки, и на стену лег сутуловатый крест". Но именно этой символике Григорий Иванович придавал значение чрезвычайное: "Если вычеркните эту фразу, роман отзову из журнала". Никто, естественно, не обиделся: резкость недопустима в общежитии. В творческом споре, когда обе стороны равно заинтересованы в результатах его, на нее никто не обращает внимания.

Но в другой ситуации сказалась субъективность вкуса: "Ольга мгновенно засыпала в своей постели (едва взглянув опустошенными, запавшими глазами на светлеющее в зазоре ставен утро)". Слова, очерченные скобками, редактор предложил снять, полагая, что и предшествовавшие этой картинке столь свойственные писателю "многоступенчатые" характеристики уже собственно исчерпывающе очертили образ. "Нет! - воспротивился автор.- "Опустошенные запавшие глаза" - это новая грань. Не хочу ее терять". Но тут же без всяких дискуссий покорно правит ("Точно увидели!") "горделивый наклон головы" Ольги на "горделивый постав головы" ("Так и из общего стиля не выбивается!..").

Работа Г. Коновалова над рукописью в высшей мере образец суровейшей взыскательности художника к самому себе. Иной литератор, небрежно перечитав машинопись, почитает, что уже все, вышедшее из-под его пера, - золото чистейшей пробы, хотя навалы шлака, оставленные небрежной, торопящейся рукой, не сможет не заметить любой сторонний читатель. У Коновалова - "болезнь", противостоящая такому отношению к литературе. В редакциях "боятся" давать ему па вычитку уже подготовленные к печати рукописи: они возвращаются исчерканными вдоль и поперек, со страницами, схожими па картины абстракционистов, и этот вновь созданный "хаос" снова приводят в доступное для чтения состояние многотерпеливые машинистки.

"Не могу терпеть приблизительности!.." - словно ненароком бросает Коновалов, и не нужно быть провидцем, чтобы понять, что за этим последует. Действительно, рука писателя решительно перечеркивает фразу, а над вычерком тут же появляется торопливая скоропись: "Что вы делаете? Что вас здесь не устраивает? - "Утки покружились над рекой, сели за тростником". Я же сказал, - хитровато поясняет он, - не могу терпеть приблизительности... Картина недостаточно объемна..." Читаешь только что рожденные строки. Действительно, на "картине" "прописаны" и даль горизонта, и план ближний: "Утки покружились над рекой, сели на отороченный тростником плес".

Характер в повествовании любого писателя обретает объемность не сразу. Коновалов же словно задается целью усложнить свою задачу максимально. Вроде бы уже определены место, значение, весомость героя во взаимосвязях его с другими персонажами повествования: Сила "был для Ивана, да и для других вроде воздуха - пока не хватает, вспоминают о нем, как разопрет вольготно грудь - забывают". Характеристика уже сама по себе достаточно емкая и красноречивая. Коновалов перечитывает текст, морщится. "Чего-то здесь не хватает!" - "Чего?" - "Недостаточно выявлен характер Силы, не подчеркнута широта его мировосприятия..." Григорий Иванович размышляет, а рука уже прорисовывает портрет, и на полях рукописи появляется: "Да и Сила, казалось Ивану, никого не выделял ни любовью, ни неприязнью - все одинаковы для него, как для земли с ее травой, неучтимой в своем многообразии жизнью птиц, зверей, насекомых, как для того над лесом спустившегося дождя".

Мысль, по образному выражению самого Коновалова, уже "воспарилась над земною твердью", и обобщения, раздумья философические "потянули" за собой ассоциации-размышления, которые ранее в романе не предполагались: "Даром никто не теряется, жизнь возмещает утраты. Кора деревьев затягивает порезы. Все в жизни проникается взаимным светом, звуком. Железо тоже в щелках; вода не просочится, а ток, звук, лазар пройдут... Наглухо совсем никто не застегнется. Счастлив тот, кому не надо этого делать".

Да, это уже не о Силе, о взаимосвязях любого человека с обществом, и к какой философско-нравственной высоте сразу поднялось повествование от одной этой, казалось бы, столь маленькой "вставки"!

И снова - пятое, а может быть, двадцатое "самоистязание" ("Пробегу еще раз рукопись, вдруг что-то не досмотрел!.."). Прощайте, перебеленные машинистками начисто листы! Вернулся к описанию Силы, и - новое дополнение: "Чист и легок, как молодое облако с загадочной темнинкой: будет гроза или только тень ополоснет лицо?" Но как прекрасна эта "загадочная темнинка", и сколь точно передано противоборство чувств в душе: "будет гроза или только тень ополоснет лицо"! Какой редактор сможет не принять это, хотя на него, этого редактора, уже грозно смотрит начальство: все мыслимые сроки сдачи рукописи в набор уже прошли, а работа так же далека от завершения, как и вначале.

"Во всех случаях жизни, - "утешает" Григорий Иванович, - нужно ссылаться па классиков. И в частности, когда редактора серчают, им стоит напомнить только одно: сколько раз правил рукописи Лев Николаевич Толстой, а для наглядности показывать любую страницу его рукописи..."

К сожалению, Льва Николаевича Толстого не пригласишь зайти с тобой к главному редактору, который, кстати, давно привык к "аргументации" такого рода, и его ею "не пробьешь": "Полиграфия, други, в тот век не та была. Мне-то что - правьте хоть до двухтысячного года. А теперь у типографии - графики. Они, эти графики, у меня во где!.." - Характерный жест, каким актеры обозначают действие, когда их герой подумывает о самоубийстве.

Рукопись снова в "рабочем станке": "Щедро клеил прозвища" (Елисей). Характеристика расширяется: "Щедро клеил прозвища, несмываемые, как тавро". Как и в другом случае: "Срослись корнями все трое". Стало: "Срослись корнями все трое. И ветры одни раскачивали их".

Но углубление характеристики образа связано столько же с расширением повествования, сколько и с отсечением показавшегося ненужным, неточным, эстетически неубедительным. Многие страницы, как и фразы, выбрасывались безжалостно: "Улыбнулась молодыми губами, сказала загрудным голосом". Осталось: "Улыбнулась молодыми губами" ("О ее голосе я уже сказал". - Коновалов).

"Рукопись снова в "рабочем станке". Написал это и подумал: а всегда ли не нужно то, что Коновалов отправляет "в стружку" (если уж мы привлекли для наших размышлений "рабочую" образность). Выводы здесь всегда несут оттенок субъективности. И оценивающего "операцию", и производящего ее.

Мне было до боли жалко, когда он вычеркнул превосходную, вмещающую десятки оттенков и красок строку: "Полуразбойная щемящая тайна - краса кипела в смешении кровей" (речь шла о людях, восходящих и к русским и татарским истокам).

- Зачем?

- Это особая тема, волнующая меня много лет: тайна рождения красоты из противородных вроде бы начал. Знаю свой характер: начну размышлять, уйду в сторону от главного движения повествования. А архитектоника романа так же "чувствительная" к "инородным телам", как и его словесная ткань.

Наверное, такое тоже субъективно, но никак не хотелось примириться мне и с такой правкой: "В засыпающей улыбке губ и глаз (Ольги. - А. Е.) было столько щемящей душу невинности и готовности потерять ее..." Сразу обнажена вся глубина характера, противоречивость внешнего и истинного. Осталось: "...было столько привлекательной женственности".

Сказано "целомудреннее"? Да. Но равноглубинна ли такая замена? Думаю, нет. Какие-то грани характера Ольги утратились. Жаль, что снял Коновалов и очерченные здесь, скобками слова: "Ольга метнулась к сыну, схватила его на руки (подошла к окну). В душе ее началась подвижка чего-то коренного, не подлежащего колебанию, глаза стекленели, рот чуть приоткрылся за секунду до дикого вскрика". Понимаю, что подсказало писателю такое решение: не хотел "авторской" характеристики, желал, чтобы характер раскрывался только сам, в действии. Но схваченному Коноваловым "многопланью" душевного состояния Ольги трудно найти равнозвучащую по силе "замену"!..

У Григория Коновалова непоколебимые творческие принципы, заявленные им с истинной страстностью и убежденностью: "Чем ниже степень художественного осмысления событий, фактов, людей, тем ничтожнее нравственное значение произведений.

Человек исчез, остались одни схемы и правила.

Иногда сочинитель начинает рассказывать хорошо - тут и ум, и добродушие, и наивность. А потом вдруг собьется, как лихоманка схватит, заторопится, утрачивает самолюбие, уважение к своему таланту, злобится, мельчает, хватаясь за одну черту характера, за одну сторону явления.

А "колоссальные характеры создавались и вырабатывались колоссальными писателями долго и упорно", - как намекнул Достоевский в 1856 году А. Майкову.

Упрощенчество иногда является выражением первого элементарного познания мира, если оно не преднамеренная глупость. Было и будет во все времена различное по глубине внимание писателем к жизни и ее сложности".

предыдущая главасодержаниеследующая глава










© LITENA.RU, 2001-2021
При использовании материалов активная ссылка обязательна:
http://litena.ru/ 'Литературное наследие'

Рейтинг@Mail.ru

Поможем с курсовой, контрольной, дипломной
1500+ квалифицированных специалистов готовы вам помочь