1 (Главы из книги печатаются в сокращениях по изданию: Евгений Пермяк. Долговекий мастер. О жизни и творчестве Павла Бажова. Москва, "Детская литература", 1974.)
Добрый знакомый
Наша полусамодеятельная редакция ежедекадного сборника-пособия для коллективов живых газет "ЖТГ", или "Живая театрализованная газета", перебиралась из Перми в новую столицу Уральской области - в город Свердловск. Это было в 1929 году. Я еще не износил студенческих башмаков и очень гордился занимаемым постом редактора "ЖТГ".
В Свердловск мы переезжали не потому, что разлюбили выучившую нас и поставившую на ноги Пермь. Как можно разлюбить, когда она в крови, в юности, в первых публикациях, но Пермь в те не очень блистательные для нее годы перешла сначала на положение окружного города, а затем и... районного. Любили мы или нет бывший уездный город Пермской губернии Екатеринбург, оставим за полями этой страницы. Екатеринбург был назван Свердловском и провозглашен столицей Урала, стремительно меняющей свой облик.
Пермской "ЖТГ", ставшей уже всеуральским "центром" так называемого в те годы "живгазетного движения", необходимо было и территориально находиться в центральном городе Уральской области. В Свердловске.
Здесь издавалось много газет: "Уральский рабочий", "Крестьянская газета", "На смену", "Сабан эм Чукеч", "Всходы коммуны"... Здесь были литературные журналы, было книжное издательство, была, по тем временам, и значительная полиграфическая база.
Это был стремительно растущий, большой город.
Номера сборников "ЖТГ" выходили в красочных, привлекательных обложках. Однако же под многообещающими обложками скрывались произведения очень скромного литературного достоинства.
Три номера журнала в месяц, авторов же меньше, чем пальцев на руках. Мы не успевали писать театрализованные передовицы, фельетоны, инсценированные статьи на тему текущей жизни и сенсаций дня, разыгрываемые в лицах.
"ЖТГ" нуждалась в творческой помощи и заботливом шефстве. И мы все это неожиданно нашли в организации, имевшей к нам косвенное отношение. Сочувственный редактор пионерской газеты "Всходы коммуны" Саша Козлов посоветовал мне познакомиться с Бажовым.
- Бородатый такой, - сказал он мне. - Как войдешь, не спутаешь. Один с бородой.
Бородатых тогда было очень мало, а в советских учреждениях почти не было их. И я сразу увидел нужную мне "бороду".
Я назвался и услышал в ответ:
- Очень приятно... Бажов!
Я познакомился с любезным, мягким, располагающим к себе человеком лет пятидесяти. Я встретил не просто "указчика" на наши недостатки, каких было больше, чем недостатков, а доброго советчика. Я нашел больше, чем хотел. Чем мог ожидать.
Товарищ Бажов (так и только так я тогда называл его) терпеливо и деликатно раскрывал изъяны тех строк, в том числе стихотворных, которые нуждались в ласковой руке учителя, а не в надменном перечеркивании хорошо начатого, но плохо выношенного. Темпы же! Сегодня случилось, а завтра заверстывай в номер!
Мой новый знакомый не просто разбирался в стихотворных строках, но и умел выправить их. Тут же, за столом, не давая высохнуть своему перу.
Это был уже клад! Самородная россыпь недостающих слов, нужных синонимов, выразительных эпитетов. И когда подписанное мною в набор товарищем Бажовым в значительной части переписывалось... притом в нескольких вариантах... это уже был не только клад, но и чудо!
Не принадлежа к людям, умеющим рассыпаться в благодарностях, за что я всегда страдал и страдаю, я и на этот раз не сумел выразить товарищу Бажову глубочайшую признательность, переполнявшую меня. Но мне кажется, что чуткий Бажов, читая не только написанное мною, но и меня, не нуждался в словесном переводе моих чувств к нему. Он знал о них.
Бажов тогда учил меня стилистике, неизвестной мне риторике, искусству отбора слов, отличия слова "звучащего" от слова "начертательного". Что было особенно важно в живой, слушаемой со сцены, а не читаемой газете.
Временами он казался мне педагогом, и я думал: "Вот такого бы в университет, уж он бы выучил". И вообще Бажов, его знания, его интеллигентность, культура речи изобличали в нем преподавателя высшей школы, профессора, магистра, а внешность?.. По внешности его можно было принять за земского деятеля, землемера, ветеринарного фельдшера прошлых лет, за учителя рисования заштатного училища, только не за того, кем он был. А был он тогда журналистом, литературным работником, редактором.
Ну, посудите сами... Во-первых, борода. Пусть каштановая, шелковистая, хорошая борода... Но тогда в советском учреждении бородатого, как я уже сказал, было встретить так же трудно, как девушку с косами. И сама по себе борода была если не признаком старого режима, то его пережитком. Да и усы тогда были редкостью.
А одежда Бажова? Блуза, подпоясанная широким ремнем. Рабочая кепка. Брюки, заправленные в сапоги. К этому же невысокий рост, маленькие ручки, маленькие ножки и большая, красивая голова с высоким лбом. Его широко разрезанные глаза заставляли вспоминать известный портрет композитора Мусоргского. Глаза светились бирюзой. Они излучали доброжелательность. Они были отечески, покровительственно насмешливы. Смеяться им, читающим наши материалы "ЖТГ" перед сдачей в набор, было над чем.
Товарищ Бажов ко всем прочим его достоинствам оказался еще и музыкальным человеком. Дело в том, что театрализованный материал, предназначаемый для исполнения коллективов живых газет, не только читался, но и пелся. Пелся на широкоизвестные мелодии: мелодии русских песен, арий, опереточных куплетов, романсов и т. д. В тексте мы указывали в скобках: на мотив такой-то. И не всегда этот мотив соответствовал тому, какое действующее лицо и что исполняет. Бажов не упускал и этой подробности.
- Зачем петь такие серьезные слова на пошлый мотив "Пупсика", разве мало мелодий на этот размер? Boт послушайте... - И он принимался тихо напевать написанное на иную, более или вполне соответствующую мелодию.
Знакомство было недолгим, но запомнившимся. Я тогда не удосужился узнать его имя и отчество, да тогда и не было принято называть полным именем официальных лиц. Я не знал, где товарищ Бажов живет, какое у него образование... Я понял только, что это безусловно хороший человек. Таким он и запомнился.
Фамилия Бажов негаданно-нежданно возникла через десять лет на обложке очаровавшей меня книги "Малахитовая шкатулка".
- Неужели это мой добрый знакомый?
Нет, этого я не допускал. Не допускал, но не переставал думать: а вдруг да?.. А вдруг?
Вспоминая подробности десятилетней давности, я, может быть, продолжил бы свои размышления, если б зашипевшие тормоза вагона не вернули меня в текущий тысяча девятьсот сороковой год на перрон станции Свердловск, где меня встречали товарищи из областного отделения Союза писателей. Ведь я же был не просто приехавшим в творческую командировку, а, можно сказать, "представителем из центра", с "мандатом", подписанным самим Александром Александровичем Фадеевым. Он, командируя тогда меня, поручал:
- Познакомьтесь, как живут ваши земляки, что мешает им в работе и что, на ваш взгляд, необходимо сделать и чем помочь организации.
Первый визит
Выполняя московское поручение, я должен был побывать у Бажова и познакомиться с ним. Для прогляда на будущее. Мне хотя и не сообщали о сути этого прогляда, но я догадывался о ней.
Павел Петрович пригласил меня по телефону к завтраку. Мне хотелось, чтобы его голос оказался знакомым. Но голос ничего не сказал. Десять лет - это десять лет.
От центра до улицы Чапаева довольно далеко. Трамвай тогда в Свердловске был самым распространенным городским транспортом. Не скорым, зато приятным.
Трамвай шел довольно долго. В эти часы, когда схлынула волна едущих на работу, вагоны безлюдны.
От остановки трамвая до дома Павла Петровича длинный квартал. У меня было время еще раз перепроверить те добрые и, может быть, несколько "фанфарные" слова, которые я вез из Москвы, чтобы сказать при встрече с Бажовым. Но все они тотчас проглотились, как только на пороге бажовского дома я увидел отворившего мне входную дверь своего старого знакомого. У него было все тем же и все то же. И голубая тишина глаз. И большой, высокий лоб. И все еще пышная, хотя и побелевшая борода.
- Это вы, товарищ Бажов?
- Это я, товарищ Же-Тэ-Ге...
И мы обнялись...
Десять лет - небольшой срок, но когда человеку нет сорока, это четверть его жизни, а если принять во внимание, что до десяти лет он еще только становился человеком, то это треть прожитого.
Так много нужно было сказать, и не с чего было начать. Не с погоды же... Начали с дома Павла Петровича.
Дом Павла Петровича
Дома всегда выражают внутренний мир тех, кто их строил, вычерчивал, планировал.
Дом Павла Петровича был его детищем учительской поры. В доме нет рамы, двери, не говоря уже об остальном, что можно было бы назвать пришлым, случайным, а не рожденным воображением, вкусом, потребностями, наконец, молодого Бажова.
Дом строился (об этом я узнал позднее) на учительские деньги и кредиты, предоставленные частными лицами. Дом прост. Бревенчатые, неоштукатуренные стены. Сравнительно высокие потолки. Высокий фундамент, так как строение возведено на сырой, бывшей Болотной улице, не случайно получившей это название. Его планировка разумна. Все четыре комнаты имеют самостоятельные двери, и только одна из комнат, позднейшего происхождения, не изолирована от других. Здесь все целесообразно и продуманно.
Пройдя в комнаты, я как будто вошел в дом моей тетушки, где прошла часть моего детства. Все то же. Все то же, и даже запах. Те же фасоны и цвет стульев, рамы, зеркало, комод и накомодное убранство, дощатый пол, "покрой" дверей, кухонная печь, только нет керосиновых ламп, замененных электрическими, да стоит необычная для глаза конторка, за которой в молодые годы Павел Петрович писал стоя.
С этого все и началось... Перекинулись какие-то незримые мостики, "сработало какое-то словесное реле", и я заговорил в той же особой уральской манере, в какой говорил до переезда в Москву, где старательно терял то, что в моем языке и наречии выдавало мою "географическую принадлежность".
В "Малахитовой шкатулке" я нашел слова, которые казались умершими навсегда, и даже казалось, что их не было, а теперь они не только читались, но и слышались в разговорной речи.
Павел Петрович становился мне ближе, дороже, понятнее через подробности уклада жизни, через вещи и убранство комнат, через все, что, казалось бы, жило порознь, но продолжало и выражало живущих в этом доме.
Как-то не принято говорить о любви одного мужчины к другому, хотя этим так часто злоупотребляют в поздравительных письмах и особенно дарственных надписях на книгах.
Павла Петровича я безудержно полюбил с этой встречи. И он... Он тоже, как мне показалось, проявил ответные симпатии. Об этом говорили его кроткие глаза, его мягкий голос и его второе "я" - его жена Валентина Александровна. Но, может быть, мне так показалось. Может быть, я этого хотел и поверил в желаемое. И если это так, то все равно я был счастлив в это утро. Иногда и стены отражают твои же чувства, а ты думаешь, что они излучают - свои, и от этого становится теплее.
А стены бажовского дома излучали тепло. В этом меня никто не разубедит. И если их тоже нагрело мое воображение, то я благодарен ему.
Но воображение воображением, а действительность действительностью.
Павел Петрович выглядел человеком простым, общительным, откровенным, уступчивым, мягким, охотно рассказывающим о себе.
Таким он не только выглядел, а и был. Но все эти его отличные черты знали свою меру, свой предел.
Его простота никогда не переходила в простоватость и тем более в упрощенность. Уступчивость - в угодливость, мягкость - в бесхарактерность. Как и любовь к рассказыванию не превращалась в многословие.
Прирожденный, нутряной настрой характера, поведения и поступков Павла Петровича сочетались в гармоническую цельность его внешнего облика и внутреннего мира. Мира богатого по его многообразию и сложного по духовному его устройству. Хочется сказать: сложного и трудного по его духовной композиции.
Такой была и его жизнь. Сложная и трудная, не баловавшая Бажова своими щедротами, не мостившая ему гладких дорог.
Павел Петрович и в эту солнечную для него осень 1940 года жил трудновато. Это было видно по всему, хотя бы по той же его "парадной" темно-синей блузе, которая была перешита его женой из ее зимней суконной одежды.
Материальная стесненность чувствовалась и в том, что было подано на стол. И не только это подтверждало древнейшее изречение о пророках, переделанное нашими бабками на новый лад: "В своей деревне красавиц не бывает, а в чужой - и конопатая девка царевной цветет".
Бажов, не в этот день, а спустя годы, заметил мне: "Репины всегда приходят из Чугуева".
Что верно, то верно. Однако в Чугуеве Репин не мог стать тем Репиным, которого узнал мир, а затем узнал и Чугуев.
Голос Бажова в Свердловске зазвучал сильнее и шире, как эхо из других малых и больших городов, и, конечно, из Москвы. Когда я приехал в Свердловск, "Малахитовую шкатулку" еще можно было купить в книжных магазинах. В Москве же ее дарили как редкий отечественный сувенир именитым зарубежным гостям и дипломатам.
В Свердловске, распродав "Шкатулку", пока и не помышляли о переиздании, тогда как в Лондоне предприимчивый книгоиздатель Хетчинсон готовил перевод "The Malachite Casket" на английском языке.
Об этом я не знал тогда, но и в тот день, 10 сентября 1940 года, было ясно, что, пригласив меня к завтраку, мне оказывает честь большой писатель, который и в десятую долю не осознавал своей величины. Высоко и по-настоящему изнутри одаренные люди об этом всегда узнают позднее других. Только прошу вас, не подумайте, пожалуйста, что я приписываю себе приоритет открытия Бажова на небосводе литературы, как новой значительной звезды, хотя я думал именно так. Наверно, я так думал потому, что верил другим, кому нельзя было не верить, кто в один голос называли "Малахитовую шкатулку" большим событием в литературе.
Убеждать Павла Петровича в этом значило бы обидеть его и при этом выглядеть неумеренным льстецом, развязавшим язык после второй рюмки водки. Иных вин, к слову говоря, Павел Петрович не пил, памятуя шутливый отцовский наказ: "Павел, если будешь выпивать, то пей только водку, потому что все другое подкрашенная, изгаженная и удороженная она сама..."
Мы были верны процитированному и не оскверняли памяти предков иными напитками. Разговор зашел - кажется, завел его я - об инсценировании какого-то из сказов. "Малахитовая шкатулка" была уже инсценирована, поставлена и не стяжала на сцене, по сравнению с первозданным, больших лавров. Мне хотелось взять что-то другое, если не изменяет память, сказ "Ермаковы лебеди", что и было сделано впоследствии.
А потом мы обменялись подарочными книгами.
Павел Петрович вручил мне уже знакомую по Москве книгу "Малахитовая шкатулка" из тех первых "штучных" экземпляров, которые были переплетены особо и представляют теперь библиографическую "антикварность". Он сделал лестную для меня и обнадеживающую надпись:
"Евгению Андреевичу уповательно, что дальше установится связь не такая мимолетная, а плотная, по совместной работе. Да?
10/IX - 40 г. П. Бажов".
В тот же день я был интервьюирован редактором газеты "Уральский рабочий" Иваном Степановичем Пустоваловым. Предполагалось дать беседу о встрече с Павлом Петровичем. Я предложил начатую статью, которую дописал, скажем точнее, - написал заново, там же, в редакции.
На другой день, 11 сентября 1940 года, моя статья появилась в номере.
Спустя тридцать два года я перечитал ее и убедился, что эту книгу я начал писать еще в 1940 году, разумеется и не предполагая, что одной из ее глав станет моя газетная статья. В ней я кое-что преувеличил для тех дней, свято веря, что еще не происшедшее обязательно и всенепременно произойдет. И оно произошло.
Мне так приятно сейчас блеснуть перед вами своим предвидением, однако сожалею, что в редакции мое название статьи - "Встреча с волшебником" - нашли излишне восторженным и заменили достаточно ординарным "Встреча с писателем", повторявшимся в том же "Уральском рабочем" не один раз, а в печати вообще неисчислимо. Но было уже поздно спорить. Когда номер в стереотипе, то только стереотипные простаки могут надеяться на смягчающую переотливку редакционного исправления. Редактор еще до сдачи статьи в набор соглашался со мной.
- Бажов, бесспорно, наш уральский женьшень, и надо об этом так и сказать, именно так, - говорил он, вычеркивая из рукописи статьи именно эти слова, - но сказать, понимаешь, в другой газете, а не в нашей, уральской, чтобы не дать повод для всякого рода кривотолков, ненужных противопоставлений и прочего... Ну, да ты знаешь сам и правильно пишешь о нехватке дерзаний и свежести, - сказал он, вычеркивая и эту фразу. - Она, понимаешь, прозвучит очень свежо, но не в нашей газете...
Приводя на этих страницах статью тридцатилетней давности, я почти ничего не изменяю в ней ради угоды времени и в ущерб доподлинности атмосферы тех лет, исправляя в ней только явные опечатки и сокращая мимоходное.
Вот эта статья из газеты "Уральский рабочий" от 11 сентября 1940 года.
Встреча с писателем
Есть встречи, о которых хочется рассказывать.
На углу улиц Чапаева и Большакова стоит старый, кряжистый дом, срубленный из сосновых бревен лет рок тому назад. Дом старится, но он еще крепок. Правда, трехскатная лестница входной двери, видевшая много дождей и ног, просела. Время иссушило и выветрило конопатку. Короче говоря, дом этот крайне нуждается в руке ремонтных рабочих.
Распорядок домика напоминает обзаведение, типичное для жилья уральского рабочего справного достатка. И сам его хозяин напоминает многие портреты почтенных уральских мастеров-старожилов. Глядя на него, невольно думаешь: "Где я его видел?" И вспоминаются старые заводские знакомцы по сю и по ту сторону Уральского хребта.
С Павлом Петровичем Бажовым мы встретились добрыми знакомыми. Меня провели в рабочий кабинет. Книги, рукописи и наброски, снова книги и рукописи. Павел Петрович трудится каждодневно. Это прекрасное качество писателя-профессионала.
Пришедший впервые в дом невольно оглядывает обстановку, вещи и все, что доступно глазу. И глаз видит, что все окружающее писателя является как бы продолжением или составной частью его личности. Возьмете ли вы оконные некрашеные рамы - они не покрыты краской потому, что Павел Петрович не считает нужным прятать затейливое древесное естество, уже получившее необходимую для него олифу. Возьмете ли вы мичуринскую яблоньку, гнущуюся за окном под плодами, - она посажена для того, чтобы молча говорить: "Сажайте яблони на Урале, они приносят плоды". Возьмете ли вы каслинскую чугунную табакерку 1903 года - в ней целый рассказ и жалоба на то, что изумительное и единственное в мире по тонкости литье, которое можно сравнить разве только со смежным искусством палехского письма, утрачивается.
Разумно и литературно живут в этом доме вещи. Тысячи невидимых нитей связывают этого человека со всем, чем жил, живет и будет жить наш Урал.
Эти нити тянутся на заводы, к старателям, к гранильщикам, камню-змеевику, к старым, заброшенным и вновь возрожденным шахтам лиственничного крепления. Нет, кажется, ни вопроса, ни темы, ни отрасли, которые бы кровно и живо не интересовали этого писателя.
Надо родиться на Урале и прожить столько лет, чтобы так его знать и так его любить. В самом деле, не любя можно создать такую волшебную "Малахитовую шкатулку"?
Большую, тугую котомку революционного опыта, доверху наполненную знаниями, бесценными изумрудами и золотым песком сверкающих слов, старательски намытых из народного языка Урала, несет писатель Бажов через жизнь.
Хорошая, благородная зависть загорается в человеке слушающем рассказы и планы Павла Петровича...
Талант Павла Петровича цветет буйно, решительно молодо. Его произведения за короткий промежуток времени стали достоянием широкого читателя. Павел Петрович - сверкающий самоцвет литературного Урала. И едва ли не через него одного из ныне живущих в Свердловске писателей уральская тема доносится до широкой читательской публики СССР. Та же "Малахитовая шкатулка", живя книгой, изданной в Свердловске, переиздается в Москве. Перевоплотившись в пьесу, она рассказывает зрителям о сказочно богатом Урале. "Малахитовая шкатулка" будет жить и цветным фильмом. Всесоюзный комитет по делам кинематографии обратился к Павлу Петровичу за разрешением на экранизацию этого замечательного уральского произведения. Киноискусство понесет сказы об Урале средствами, доступными для людей, не знающих русского языка, далеко за рубежи нашей Родины.
Большие писатели нередко создают большую славу своим краям. Павел Петрович много сделал и еще сделает для области. Кедр, как говорится, с осиной не спутаешь и с липой тоже.
...Нельзя не кивнуть в сторону Свердловского отделения Союза советских писателей. Там возникла версийка о том, что, мол, Павлу Петровичу надо писать и нельзя, мол, этого ценного человека загружать работой по руководству писательской организацией.
Побудьте день в квартире этого человека, и вы увидите, кто душа уральской литературы. Кому несет первые робкие пробы пера литературная поросль? К кому приходят художники с эскизами своих будущих полотен? Кто ведет огромную переписку? Павел Петрович и сейчас общепризнанный руководитель литературной организации свердловских писателей.
Руководить писательской организацией не значит просиживать обивку кресел на заседаниях отделения Союза писателей. Час, проведенный полезно, часто дает литературе больше, чем месяцы бесплодных заседаний. Этот вопрос тоже нe требует доказательств и дискуссий. Мы его коснулись только потому, что он невольно приходит в голову, когда сидишь в кабинете Павла Петровича, слушаешь его и учишься у него. А учиться есть чему.
Приятно быть лично знакомым с этим человеком и, более того, жить с ним в одном городе.
Памятная копилка
Про писательскую память кто-то сказал, что она является главной кладовой литературного таланта. Павел Петрович обладал невероятной памятью. Начиная с имен и отчеств третьестепенных знакомых, кончая датами, местами действия, множество событий хранилось в большой бажовской голове, как в хорошо организованной картотеке.
Но все же, будто не надеясь на себя, будто боясь потерять дорогое для него, Павел Петрович пользовался вещичками-памятками.
Например, я как-то заметил у него на столе окрашенную бабку-панок, или биток, как называют уральский панок игроки в бабки Средней России.
- А это зачем у вас красуется на столе? - спросил я.
- Для упрека. Тысячу лет собираюсь пересказать одну детскую историю и все откладываю. А панок каждый день упрекает меня в этом.
Примерно так ответил тогда Павел Петрович. И вскоре я узнал, что не один панок, а другие безделушки-памятки, вещицы-ассоциации бережно хранились в его рабочей комнате. Они как бы составляли памятную вещевую копилку замыслов, копилку подсказок о ненаписанном. И до последних дней Павел Петрович любил привозить из поездок различные "пустяковины", вплоть до стальной капли - "остывшей брызги" - из мартеновского цеха.
В этом сказалась какая-то древняя черта стариков помогать памяти хранением "всякой всячины", иногда самой неожиданной.
Картофельный баланс
В военные годы в Свердловске картофель сажали все, кто мог. Бажовы тоже сажали его у себя в огороде и на загородном участке. Там им отводили несколько соток.
Когда бажовская семья собиралась на посадку картофеля, вооружившись лопатами и нагрузившись мешками, я сказал Павлу Петровичу:
- Неужели вам со своего огорода не хватает картофеля?
Хватает. Даже гостей кормить остается.
- Тогда для чего же вы берете еще загородный участок?
- Жадность одолевает...
- Да ну вас, право... Только силы тратите. Опять ведь выкопают ваш урожай, как в прошлом году, и оставят вам одну ботву.
- Непременно выкопают. Все до последней картошечки унесут.
- Так зачем вам это все надо?
- По несознательности. Умный человек правильно рассудит, а я могу рассуждать только по-своему.
- То есть? - спрашиваю я.
- Я так думаю, что мою картошку и этой осенью не оккупанты выроют. Свои люди ее съедят... И она, так сказать, с картофельного баланса Свердловска никуда не денется... Значит, я при всех обстоятельствах и в этом году буду участвовать в улучшении нашего картофельного баланса... И вам советую сотку-другую посадить. Не для воров, а для картофельного баланса.
"Елка Митрича"
Зима 1941/42 года была холодная даже для Урала, Холодная и не то что голодная, но все же не очень сытая. Трудное было время. А елку справить хотелось. У Павла Петровича внук, и у меня две дочери. Одна еще была тогда дошкольницей. А другая тоже пока еще не вышла из елочного возраста. И последняя дочка Бажовых Ридочка не прочь была зажечь елку.
Елку решили соорудить в бажовском доме, там же и встречать Новый год. Елочных украшений оказалось не густо. Но разных типографских бумажных обрезков, картинок можно было набрать достаточно.
Сложнее оказалось сервировать новогодний стол. Семеро Бажовых, четверо нас - итого одиннадцать ртов. Взрослые уже научились есть умеренно, а как это внушить детям? Они не знают лимита за столом. Кое-что наменяли на рынке, где неусмиримо взбесились перед праздником цены на все съестное и особенно - сопутствующее ему. Кое-что выдали в "лимитном закрытом распределителе".
Завязка торжества заключалась в доставании елки. Они были на рынке, но плата? Чуть ли не буханка хлеба...
Главными деньгами того времени были тогда три вида устойчивой "валюты": буханка хлеба, чекушка водки и пачка табака. Это все у нас хотя и ограниченно, но было. А как расстаться в новогодний вечер с тем, что размерено до куска и до глотка?
Решили елку добывать, по совету Валентины Александровны, прямым и коротким способом - в лесу.
Лелечка, старшая дочь Бажовых, и я отправились по старой Уктусской дороге. Холодно было так, что трудно дышать. А елку вырубили. Доволокли. Втащили!
Дома у Бажовых и "ура", и рукоплескания, и визг, и поцелуи. Шквал восторгов, и как никогда - теплынь.
Бажовский дом в те годы был холодным. Воробьи поработали достаточно для того, чтобы освободить пазы бревен дома от излишней пакли. Да и время сказывалось. Кое-где просели углы.
Павел Петрович ради Нового года истопил печи собственноручно, на "тысячу двести пятнадцать процентов", как он рапортовал нам, вернувшимся с елкой.
Он встречал нас в передней, приложив к несуществующему козырьку руку, и докладывал:
- Истопник Бажов спалил недельную норму березовых дров и двухнедельный запас до единого соснового полена. Как жить будем, неизвестно, а теперь снимайте валенки.
В комнатах пахло жареным. Значит, достали мясо. Валентина Александровна, счастливая, сияющая, в светлом платье (темные платья Бажов запрещал носить своей жене: "Находишься еще в черном. Надоест"). Разрумянившаяся возле русской печки, она шепнула мне:
- Добавочную сегодня выдали.
Пока елка оттаивала, ребят выгнали в детскую. А потом началось украшение. Украшали все. Кто чем мог. Даже, кажется, старые открытки повесили. Все-таки красочное пятно. А Павел Петрович, стилист и литературолюб, повесил на ниточках несколько кружочков копченой колбасы, подаренной Мариэттой Сергеевной Шагинян, и "чекушку" (то есть четвертинку) водки.
- Теперь в полном смысле "Елка Митрича", - сказал он.
Я не знаю, помните ли вы старинный хрестоматийный рассказ о старике Митриче, устроившем своему внучку елку. Митрич повесил тогда на ее ветки шкалик водки и кусочки колбасы.
Нам всем хотелось веселого вечера. А когда хочется веселиться, веселье приходит даже по незначительному поводу.
Главным режиссером веселья в этот вечер была Валентина Александровна и при ней два артиста - Вова и моя младшая дочурка Ксения.
Их в течение вечера, под "идейным" руководством Павла Петровича, переодевали раз пятнадцать. Эти два очаровательных артиста выходили танцующей парой то под испанцев, то под украинцев, то под... неизвестно кого, в прабабушкиных кружевных панталонах и в дедушкиных рубахах.
Павел Петрович хохотал до кашля, до слез, требуя бисировать танцевальные номера. Дети, воодушевленные успехом, теперь уже не только танцевали, но и пели невообразимое:
Мы кармены... Мы вдвоем.
Мы танцуем и поем.
Потом "двух карменов" трудно было уложить спать. Они требовали зрелища и оваций.
Павел Петрович танцевал в этот вечер "Барыню"... Будто иронически, будто для детей, будто снисходя, танцевал он все же отлично. Чувство меры, чувство тональности, иронического ключа делало танец очаровательным, не умалявшим ореола - старейшего и почтеннейшего среди остальных.
Может быть, глава об этой елке тоже ни к чему, но ведь П. Бажов был не только писателем, общественным деятелем, но и весельчаком, затейником, любящим отцом и ласковым дедом, нежным мужем и великолепным товарищем.
Не за одну же "Малахитовую шкатулку" любили мы его все. Он сам был шкатулкой, неиссякаемым волшебным ларцом, наполненным всем тем, что не чуждо живому, жизнелюбивому человеку.
Бажова я почти не помню угрюмым...
Умолкшая мировая слава
Табакерка-махорочница представляла собой отлитую из тонкого, мелкозернистого чугуна коробку с "заполуваленными" кромками и углами.
На крышке табакерки чуть больше спичечной коробки старого формата отлит известный лермонтовский сюжет обольщения Тамары Демоном. Он, привиденчески бесплотный, с крыльями, на которых заметны перья, с выражением лица, характерным для аборигенов ада, как бы находится на втором, потустороннем плане. Она же отлита рельефно-земной, не лишенной некоторой соблазнительно-греховной полноты, в заманчиво тонких одеждах, предстает на первом плане крышки табакерки в таких подробностях и деталях, что только разве ковкое золото могло запечатлеть эту мини-миниатюру.
Часто эта табакерка служила поводом для рассказов о Каслинском заводе, Златоустовском заводе и подобных им. Я о них знал и раньше, но что? Да ничего. Я знал, что оба они находятся на Южном Урале, один льет чудеса из чугуна, другой делает отличные ножи и вилки.
Я видел клодтовских коней, что на Аничковом мосту в Ленинграде, отлитых в уменьшенно-настольном виде так, что у коней виден волосяной покров. И в этом не натуралистические изощрения, а изыск жанра тонкого литья. Павел Петрович расширил мои познания, и я стал знатоком, хотя и дилетантом, волшебного каслинского искусства. Бажов говорил:
- Каслинские литейщики в форму льют чугун, а он остывает серебром. И это я не для красного словца говорю.
И далее подтверждения: тяжеленькая чугунная табакерка с Тамарой и Демоном на крышке стоила в Париже дороже, чем такой же по весу серебряный портсигар, а чугунные колечки, брошки-сережки и "прочий женский убор" чуть ли не приближались к золотым. Изыск!
Говоря о заводе, Павел Петрович часто упоминал имя каслинского мастера скульптора-самоучки Василия Торокина, рассказывая о его литье, рассказывая как будто обычно, на самом же деле "репетируя", он проверял на мне сказ, который потом был назван в честь скульптуры Торокина, изображающей старуху, - "Чугунная бабушка".
Сказ начинался почти так же, как рассказывалось мне о заводе:
"Против наших каслинских мастеров по фигурному литью никто выстоять не мог. Сколько заводов кругом, а ни один вровень не поставишь".
Я тогда, помню, скаламбурил: "Вот и отличи у вас, Павел Петрович, где художественная литература, где художественное литье. Недаром три первые буквы общие". Сказ впервые был опубликован 8 февраля 1943 года в газете Карельского фронта "В бой за Родину". Казалось бы, совсем вдали от Москвы, а стал сразу же известен и перепечатываем.
Восславив сказом Каслинский завод и его мастеров, Бажов с горечью узнал, что вместо художественных изделий завод отливает... мясорубки.
С одной стороны, война, и как будто не до ювелирных изделий. Это верно. Верно и то, что кто-то должен отливать для тыла мясорубки. Но после того, как война завершилась, оказалось множество литейных цехов, а Каслинский завод продолжал лить мясорубки.
Начались письма, ходатайства, а Каслинскому заводу не возвращали его искусство. Нашлись болельщики и защитники, кроме нас. Одним из таких был Николай Николаевич Серебреников, высоко чтимый Бажовым и вызывающий мое поклонение его настойчивости, терпеливости, которым обязан научный подвиг.
Это он, Николай Николаевич Серебреников, создал первый и пока единственный музей культовой народной деревянной скульптуры. Это он на западных склонах Урала разыскал в селениях северного Прикамья десятки резных и раскрашенных Христов, а затем и резных богородиц, Магдалин, "Миколаев-угодников" и опубликовал об этом книгу, разошедшуюся молниеносно по странам света.
Книга и собрание "пермских богов" потрясли наркома просвещения А. В. Луначарского в бытность его в Перми. Я помню, как восторгался Анатолий Васильевич и как благодарил Серебреникова. Это было в середине двадцатых годов. Теперь шло начало сороковых, и Серебреников продолжил свое ратование за народное искусство Урала.
Вот что пишет Павел Петрович об этом мне в Москву:
"Вчера - 1 апреля - слушал доклад Н. Н. Серебреникова "Искусство Урала". Вы ведь знаете, Серебреников тоже принадлежит к числу дорогих сумасшедшеньких1. От Вас разнится тем, что закрышка другая. Вы широкий открытый сосуд, который дает огромное количество энергии в пространство. Кого эта энергия заденет, тот может легко отмахнуться: что Пермяк с Бажовым в этом деле понимают? Писатели! Серебреников - сосуд, конденсирующий энергию. И вот вчера он почти два часа держал советскую общественность Свердловска под действием этой конденсированной энергии. Жарко всем стало.
1 (Имеется в виду старый анекдот о "миленьких сумасшедшеньких".)
Говорил как будто об очень далеких вещах: об иконах строгановского письма, о деревянной скульптуре, об архитектуре заводских сооружений и поселков, о чугунном литье Кувы, Кусы и Каслей, о гранильном л камнерезном искусстве, ни разу никого ни в чем не укорил, но всем стало стыдно...
...По литейному делу Серебреников оказался тоже очень сведущим, без узости местного патриотизма.
Рассказав об опытах разных заводов, он пришел к выводу, что только Касли смогли дать высокие образцы литья. Причина оказалась не изученной и на сегодняшний день, но факт остается фактом. Недавняя попытка скульптора Камбарова с помощью двух каслинских литейщиков сделать отливку на Уралмаше показала, что дело не только в опыте литейщиков, но и в формовочных песках, и в качестве чугуна, и в древесноугольном способе его изготовления. Словом, темное, неизученное место.
Как видите, по поводу Вашего письма все-таки беспокоюсь. Задела капелька паров из открытого сосуда.
Разве это плохо?
Ну, будьте здоровы. Привет Марии Степановне и ребятам. Чтобы не было повода сослаться на неполученные письма, посылаю это заказным. Только Вы его как-нибудь прочитайте. Иначе вовсе обидно - мазать по бумаге ни для кого. 2 апреля 44 г."
Это письмо не только прочиталось и перечитывалось, но и не забылось, запав в память и душу, а затем продолжилось статьей о Каслях, которую писал я, но моей рукой, кажется, водил Павел Петрович.
А было это так.
После того как не без усилий и авторитета Павла Петровича Каслинскому заводу вернули его художественное литье, писатель Юрий Хазанович привез мне из Свердловска каслинские настольные часы. Эта тяжеленная отливка, 10 килограммов и 560 граммов, представляла (и представляет) собой две ростовые фигуры - Данилы-мастера и Медной горы Хозяйки. Чугунное литье, может быть, и не сердило бы при взгляде на него, если б оно было сделано на каком-то другом заводе, а не на Каслинском, овеянном славой изготовления миниатюр и увенчанном первоклассным сказом Бажова. Он-то, его голос, его любовь к Каслям, его опасения, что "мясорубочный затянувшийся антракт" прервет нить преемственности мастерства, заговорили во мне. И мне показалось, что так и случилось. Когда я вспоминал Тамару и Демона, уместившихся на крышке табакерки, и смотрел на эту почти полуметровую, грубоватую, чуть ли не пудовую поделку, ненаписанное письмо Бажова разговаривало со мной:
"Что же вы так равнодушно смотрите и годами терпите это крупномасштабное отклонение от тонкой прелести дедовских ажурных сувениров на века".
Этот разговор стал невыносим, и я опубликовал в "Правде" критическую статью "Касли", которая, как я свято верю, была только, повторяю, технически написана мною, принадлежа П. П. Бажову и Н. Н. Серебреникову.
Стенография и машинка
Коли уж мы заговорили о технике, связанной с искусством, то, может быть, справедливо заметить, что работа современного писателя не чуждается, а иногда и нуждается в технических средствах.
Позвольте не называть известные писательские имена, носители которых предпочли сыну гусиного пера - перу стальному - пишущую машинку. Одни печатали на ней, а другие диктовали на нее.
Вот бы, думал я, такие же условия Павлу Петровичу. И работа спорее, и глаза целее.
Предпочитая от слов переходить к делу, ища конструктивно-организационные способы облегчения работы Павла Петровича, я имел возможности получить в Литературном фонде субсидии на оплату постоянной стенографистки. И теоретически выглядело все реально и осуществимо: Павел Петрович рассказывает, сидя у себя дома, она записывает. И никакой усталости и напряжения. Потом перечитка записи. Правка. Сокращения. Добавления. И так называемый беловой черновик рукописи готов.
Не получилось. Вот что Бажов говорит о стенографии:
"Со стенографисткой все-таки ничего не выйдет. Поверьте, это я уже испытал. Не было в моей жизни стенограммы, которую я сумел бы исправить, хотя стенографистки бывали и очень квалифицированные. Видимо, в моей устной речи нет той необходимой дозы литературной правильности, которая другим легко позволяет пользоваться стенографической записью. Получается сплошная мука. Говоришь как будто и ладно, слушают тебя, понимают, а увидишь запись, ничего не поймешь и исправить не можешь. В тех случаях, когда надо было обязательно сделать запись, переделывал ее вовсе заново, и стенограмма мне ничуть не помогала, а скорей мешала. Да и все равно записанное надо перечитывать, так как на слух воспринимать тоже не привык".
Когда со зрением Павла Петровича становилось хуже, я стремился хотя бы облегчить самую технику письма, зная по другим и по себе, что когда пишущая машинка становится "рефлекторным придатком рук", она оказывается куда предпочтительнее пера. И тем более предпочтительнее, когда пишущий на ней овладевает так называемым "слепым методом" печатания или хотя бы "полуслепым". Логика проста: Павлу Петровичу труднее вывести букву пером, нежели воспроизвести ее на бумаге одним ударом пальца по клавишу машинки. И строка ровная, и буква четкая, и виден размер (объем) написанного.
Павел Петрович протестовал. Высмеивал меня, называл "американствующим" кем-то.
Свердловска под действием этой конденсированной энергии. Жарко всем стало.
- У Пушкина и гусиным пером получалось неплохо, - доказывал он. - Так можно до линотипа дойти. Сразу набор.
Инерция мышления, как известно, страшнейшая из инерции. Ореол "рукописной рукописи" исключал машинописную технику. Она оскорбляла перо. Она "отпугивала своим стуком вдохновение".
- Вы только представьте Александра Сергеевича, печатающего на машинке "Я помню чудное мгновенье..." или "Не пой, красавица, при мне...". Представьте, и вы увидите, как это несуразно. Оскорбительно для рукописи, для строк без почерка.
Это оскорбляло меня. Я даже лирические личные письма писал на машинке. Клин нужно было вышибать клином.
- У гениев древности, - говорю я, - не было бумаги, но Пушкин уже не писал на папирусе и бараньей коже. Пушкин писал при масляной лампе. Заведите ее и вы вместо электрической. У нее же холодный, неживой свет. Но освещаться лучиной сказочнику еще лучше. Особенно сосновой. Мало дымит, хорошо пахнет, потрескивает, и настоящий первозданный огонь, как у Данилы-мастера в "Каменном цветке".
Бажов отмалчивался. Глядел в сторону. Чадил самосадом. Он знал, что ему не хотят зла. А я наступал. Называл фамилии маститых и произведения, известные всему миру, написанные на машинке. Вспомнил и "Ремингтон" с закрытым шрифтом Толстого. И, наконец, по возвращении в Москву принял все меры, чтобы литфонд по "собственной инициативе" подарил Павлу Петровичу пишущую машинку. Тогда ее трудно было достать.
Подарил. Послал. Средневатенькую. Трофейную. С плохо перепаянным русским шрифтом. Но она полюбилась Павлу Петровичу. Аппетит пришел с едой.
Машинка понравилась. Сначала как игрушка, а затем как "механический помощник", облегчающий технику письма и не затрудняющий самое уязвимое. Глаза. Зрение. Вот что пишет мне Павел Петрович:
"...Как видите, "осваиваю" машинку.
...Печатаю, разумеется, медленно, строка у меня вихляет, знаки проскакивают, но уже для моих адресатов это лучше, так как не придется разбирать мой стариковский почерк. Для меня тоже, пожалуй, уже лучше, так как машинка позволяет печатать без напряжения зрения. Выяснился пока один существенный недостаток. Не видя пред собой написанного, часто ставишь то же слово, которое только что употребил. Если взяли бы труд подсчитать, например, сколько раз в этом письме встречается слово "довольно", то автору должно стать стыдно, но он ничего: утешается тем, что не привык еще. Облегчает, но и раздражает обилие сходных буквосочетаний (при письме этого как-то не замечаешь). В этом кажется какая-то ограниченность возможностей языка, хотя знаешь, что это не так. Во всяком случае, крайне доволен. Благодарен не только Литфонду, но и вдохновителю подарка. Тому самому, которого Вы, вероятно, изредка видите в зеркале, выходя из Ксаниной комнаты.
Кудрявый такой, но уже с поредением на макушке. Не проверяйте! Ничего не поделаешь. "Преходит бо образ мира сего: кудрявый плешивеет, а плешивый в прах переходит". Будем утешаться, что из праха небесно-синий лен вырастет. Насколько это весело, судить не берусь, а работе мешать может. Это мной испытано и отвергнуто, но вот, видно, не окончательно изгнано. Простите за срыв в эту сторону.
17 декабря 1944 г."
Аппетит пришел с едой
Взаимоотношения с механической помощницей у Павла Петровича улучшались. Налаживались. Она, войдя в его рабочую комнату как принудительная, профилактически-предупредительная необходимость, становится постепенно тем самым рефлекторным придатком рук, о котором я говорил. Павел Петрович еще боится признаться в добрых чувствах к своей портативной сотруднице, но уже мирится с ней. Не буду голословным и выпишу из его письма ко мне подтверждающие сказанное абзацы:
"Шрифт, каким написано Ваше последнее письмо, мне перекрыть было бы нечем, если бы не Ваша же лента. Глядите, что делает! Хоть вывеску ставь: ново! Экстравагантно! Спешите видеть! Строчка черная, запятые красные! Не будем доискиваться, отчего это: неправильно поставил, узка лента или дефект в подводящем аппарате. Факт налицо. Так его и примем. Для конвертов это немножко неудобно, а в письме даже забавно.
Шрифтик, действительно, хорош, но... есть в нем что-то от банковской щеголеватости. Знаете? Чистенько" гладенько, все размеренно, а не веселит, бухгалтерию напоминает. Никакой, можно сказать, ни лирики, ни романтики.
Ну, ведь русские на этот счет прихотливы. Не случайно наш национальный поэт обронил будто бы мимоходом многознаменательный стих: "Как уст румяных без улыбки, без грамматической ошибки я русской речи не терплю". Шутка, скажете? Но шутка гения, а она весит больше иного исследования. Может быть, мы, воспитанные на просторах первозданной красоты нашей родины, меньше всего принимаем все прилизанное, слишком правильное. Ошибка у нас, как скала среди реки, как старая липа на пшеничном поле, легко принимается. Другие бы убрали, а мы даже любуемся: бойцы! Богатая невеста!
И никто не докажет, что это плохо. Вдуматься, так увидишь за этим культ живой красоты против гримас городской европейской культуры вроде деревянных катков и бетонированных пляжей.
В отношении Ваших клавиатурных изысканий могу только склонить почтительно голову. Сам, каюсь, до сих пор не удосужился узнать, каким пальцем по какой букве принято колотить в русском и международном масштабе. А ведь, вероятно, выводы есть. Тут уж наша сожалительная особенность: любим прокладывать новые дороги рядом с существующим трактом".
Машинка стала в конце концов заменой пера Павла Петровича. Он уже не слышал ее стука, не задумывался о конце строки, о переводе валика, о нажиме на клавишу заглавных букв. Клавиши сами услужливо подвертывались под его пальцы. "Полуслепой метод" печатания осваивался сам по себе. Глаза отдыхали, и Павел Петрович стал реже жаловаться на них. Смотрите, какие веселые и чуть озорные строки выбивал его палец:
"...Думаю засесть с машинкой примерно на месяц куда-нибудь "под сень струй" и побрякать там без телефона, без посетителей. Мемуарная литература ведь довольно близка к эпистолярной. Жарь по порядку, что в голову придет. Глядишь, в день страниц десяток и набрякаешь, и читать не надо, так как уверен, что тут только корректурные ошибки, а не извращение смысла. Попробую, во всяком случае. Если окажется ладно, стану продолжать, не выйдет - тогда и суда на это не будет. Вопрос ведь не только в книге, но и в том, чтобы она вышла стоящей, а не просто сборником случайного. Здесь же у меня не очень много возможностей для литературной работы. Донимают разные дела-делишки, которые бывают на каждый день".
Машинка, без всякой иронии говоря, способствовала поднятию производительности труда литературного и особенно эпистолярного. Ко мне стали приходить машинописные письма объемом до четверти печатного листа и более.
Если б Бажова увлечь магнитофоном вместо машинки, который бы не заставил стесняться его, делая длительные паузы, то появился бы могущественный избавитель напряжения глаз. Но дело в том, что почти никто не принимал близко к сердцу трагедии надвигающейся слепоты, которая, слава всевышнему и в первую очередь профессору Страхову, миновала.
Письма ко всем
Павел Петрович не вел дневников, если не считать записей, названных "Отслоение дней", составляющий примерно сорок книжных страниц, которые писались с 16 апреля 1943 года по 5 сентября 1946 года. Эти записи не самое лучшее из написанного Бажовым.
Зато письма Бажова составляют очень большой раздел его творчества. Именно творчества. Для него они, может быть, и не были произведениями (очерками, рассказами, критическими статьями, писательскими размышлениями и т. д.), но всякий прочитавший хотя бы несколько его писем неизбежно увидит, что это далеко не частная переписка: здравствуй-прощай, как твои дела, я живу так-то и так-то. Это литература, если даже он пишет об огороде или о чем-то весьма специальном, частном, узком. И на это у него свой взгляд, свои концепции и суждения.
Писем Павел Петрович написал великое множество. Если их только у меня сохранилось до двухсот страниц, то надо думать, сколько их вообще. До того, как Павел Петрович не освоил пишущей машинки, он не оставлял копий писем. Поэтому, как говорят музейные работники, неучтенного больше, чем наличествующего в рукописном фонде.
Читая и перечитывая бажовские письма, я убеждался в том, что Павел Петрович всего лишь адресовал кому-то свои письма, а писал их для всех. И, в частности, я был всего лишь своеобразным "пунктом" переадресовки написанного мне. В этом не трудно убедиться. Вступительные строки обращения в письмах и заключительные пожелательные, как бы только обязательные рамки для письма-рассказа, письма-статьи, письма-очерка. В этом вы убедитесь на последующих страницах...
Читайте, пожалуйста.
О литературном труде
"Писать теперь в манере "Аси" или "Первой любви", конечно, было бы дико. Цвет времени не тот. Но ведь и Тургенев тоже не писал своих вещей в манере своих предшественников. В этом, на мой взгляд, и вопроса нет. То, что у новеллистов библейских времен рассказывалось, как "хождение Иакова", то в средние века передавалось как "Дафнис и Хлоя", у Тургенева как "Первая любовь", а вот как у нас этот же мотив? Наше горе как раз в том, что мы не можем вырваться из плена старых заголовков, противопоставить им что-нибудь более выразительное и "созвучное". "Большой конвейер", "Скважина бис-2", "Штурм", "Разбег", "Наступление" кажутся примитивными, грубыми, а для "Первой любви" и "Гранатового браслета" время прошло. И не стоит на них оглядываться с этаким вздохом: "А напиши теперь так". Надо, наоборот, выпрыгнуть из плена прошлого, не попав, однако, в "Скважину бис-2". Кир...ая бутара1 малых тиражей и многочисленных названий, мне кажется, останется без работы, т. к. пока не хватает материала даже для тех изданий, какие имеются. Все-таки ведь и бутара должна не просто всю землю пропускать, а лишь те ее породы, где можно ждать ценного. Прежде чем поставить бутару, как известно, надо подыскивать пласты - старые или новые, это безразлично, - ради которых стоило бы этим заняться. Охотников искать "стоящие пласты" у нас крайне мало. Как работающему рядом с историей, мне это особенно видно. Перелопачивают что полегче, а копнуть заново боятся и не хотят, и получается не лучше того, что мне как-то предлагал покойный профессор Н. Н. У него была диссертация на тему "История Оренбургской епархии", вот он и говорит: "Давайте напишем теперь о Пугачевском бунте. Материалу у меня много, а вы марксистского соусу прибавьте и там всяких пейзажей". Так ведь Н. Н. был старик и профессор богословия. С него не взыщешь. А когда такое же почти видишь в историческом романе, то становится не по себе. Да еще хотят "всего достичь", не утруждая ни глаз, ни зада, - за счет "голого таланта", а не выходит. И никогда не выйдет без большого участия глаз и сидения даже при самой большой одаренности. У стариков надо учиться именно этому непривычному для нас искусству. Разве наш национальный гений А. С. Пушкин не поразителен и своей трудоспособностью? Работая над историей пугачевщины, он не только месяцами сидит в архиве, но он едет на Урал. Это ведь не на самолете и даже не в вагоне, а на перекладных. Попробуйте представить, что кто-нибудь из наших современников проделал адекватный труд! Да он бы написал несколько томов своих дорожных впечатлений, десятка два рассказов, четыре пьесы, пять сценариев, один малоформистский сборник, а у Пушкина все это вошло частично в "Капитанскую дочку" да в отдельные строки стихов. Вот и выходит густо. Читаем современников и говорим: "А у предшественников лучше". Да, потому что у предшественников больше предшествовало, чем у нас. Словом, был и остаюсь сторонником труда в литературе. Стоя на этой позиции, утверждаю, что каждый через какой-нибудь десяток лет работы может дать изумительное по своей неожиданности полотно, скажем, о Демидовых. Наиболее одаренный и быстрей сделает это, может быть, за пять лет. Но тот, кто захотел бы еще ускорить это, неизбежно должен просто ворошить тени прошлого или даже дойти до скважины-бис без кавычек. Вы спрашиваете: "А чем в это время жить?" Это разговор другой. Питательно-журналистская работа, вероятно, неизбежна, но она должна быть откровенно публицистической: "Колхоз "Заря", "Пчеловод Морозов", "Сталевар Миронов", "Фрезеровщик Босый". Не месть, не гнев, не расплата, а именно - фрезеровщик, даже не "Орс горы Высокой", а "Высокогорский орс" и т. д. И все это ни под каким видом не должно называться повестями, рассказами или другими именами художественной литературы. Литература начинается с котлована ниже линии промерзания и очень честной выкладки фундамента. При таком положении никто, конечно, не станет строить карточный домик, а возведет здание большое или маленькое, а не на квартал, до первой рецензии.
1 (Разговор идет о предложении одного писателя увеличить количество издаваемых книг за счет сокращения тиражей.)
...Ну, ладно, хватит пустоговорья. Не пятую же страницу начинать. Наверно, уж давно не выдержали? Значит, будьте здоровы, думайте о первой любви в противоположную сторону и передайте привет от меня и всех наших Марии Степановне и ребятам.
27. 10-45 г. П. Бажов".
Пионер велосипедного движения
На Среднем Урале едва ли найдется уголок, где бы не побывал, о котором бы не знал страстный краевед, неутомимый добытчик устного речевого золота, искатель самородных сказаний, записыватель бесценных слов... На рудниках ночует, в цехах днюет, с бывалыми людьми знается, со стариками дружбу ведет, мальцов не обходит, про жизнь слушает. Во все вникает. Мусором даже не брезгует. Случается, что вместе с ним из другой избы и редкое словечко выметут. Золотник весит, а пуд тянет.
Хмельные гулянки тоже не обходил Павел Петрович. Пьяный словами кидается запросто. И не только бранными, да и они иной раз алмазной гранью отсвечивают. Про казарму и говорить нечего. Там со всех губерний слова в одном речевом строю стоят. Выбирай знай лучшие.
Бескраен, бездонен сказочно-сказовый-пересказовый рудный Урал. Речисты мастеровые уральские старики. Даже в старом колодце синюю старуху ведьму они поселили. Лебедей не забыли. Про эту птицу немало бытует всякого, сумей только соскоблить наросты лет и дойти до главного зерна. И горный козел не по одним хребтам бегал, дотошный трудовой уральский люд серебряным копытцем его подковал. Опять сказка.
А про тайную силу, что нутро гор сторожит, людей привораживает, тоже не одна, не две побывальщины. В темноте ведь светлые-то камешки добывались. В штольнях. А там мало ли страхов! И свою тень за горное чудище примешь. Сколько там незнаемой красоты каменной росписи! Не сказовая ли все это руда? Бери да переплавляй ее в волшебное литье...
Весь вечер купаюсь я в рассказываемом Павлом Петровичем. В комнате сизым-сизо от самосадного махорочного дыма. Не продохнешь. А мы, как "на воздушном океане без руля и без ветрил", в синем плаваем тумане на волшебных кораблях...
Время прошло. И я, повторю сотый раз, разумеется, не помню в частности всех выражений поэтому или другому поводу. Запомнилась только их суть и примерная вязь словосочетаний.
"Пионер велосипедного движения" остался таковым до последних дней. Он всегда предпочитал медленное пешее передвижение быстрому.
- Быстро надо снабженцам ездить, а мы ведь с вами заготовители (заготовители слов - имел он в виду). Нам слушать надо.
В Тагиле ли, в Тавде ли, в Краснокамске, Перми, Первоуральске, Челябинске, Висиме, где мне довелось побывать с Павлом Петровичем, где всегда можно было получить автомобильный или, на худой конец, гужевой транспорт, он мне часто говорил:
- Я-то бы лучше на своих на двоих, и вам бы советовал... Дольше не состаритесь, и опять же разговорчивого человека можем встретить.
И мы очень часто встречали "разговорчивого человека". Бакенщика. Старика доменщика. Подростка из школы ФЗО. Словоохотливую бабушку. Всезнающего пустомелю. И кем бы ни был наш собеседник, Павел Петрович всегда находил в такой встрече пользу.
Про одного враля он сказал так:
- Врет он, конечно, без оглядки, без совести... Но врет-то как? Слова-то какие? Выдумка-то одна чего стоит! Подружитесь с таким. Заведите знакомство, вот вам уральский барон Мюнхгаузен. Веселое-то ведь тоже надо. Через глупость иногда и умное лучше видится. Контраст.
Минуло это все, но не умерло, вспомнишь, как говорится, и оживет. И я вспоминаю и оживляю наши поездки. Мы ездили просто так, безафишно, но была и универсальная афиша, в которой клубу или Дворцу культуры, школе нужно было только дописать кистью число, день и место литературной встречи.
Мы вдвоем, иногда втроем, с Виктором Васильевичем Данилевским, доктором технических наук, автором книги об изобретателе первой огнедействующей машины И. И. Ползунове, бывали в больших и малых населенных пунктах.
Литературный вечер в таборах
Литературные вечера в больших городах не всегда проходят, как говорят театральные администраторы, с аншлагом. А здесь - заняты даже подоконники. Даже открыты окна, а за окнами на принесенных из дому скамьях и столах стоят люди.
Здесь Павел Петрович дома. Он даже не притрагивается к рукописи. Он читает по памяти. Ему нечего бояться ошибиться, пропустить строку. Он "сказывает сказы", а не читает их.
Таким я его видел только дважды - в Таборах и на платиновом руднике "Красный Урал".
Каждое слово - всхожее семя. Язык "Малахитовой шкатулки" - это их, не "стилизованный", а родной язык, полученный с молоком матери, язык их дедов, язык их обихода.
Буря аплодисментов!
Вопль и стон радости, когда победа оказывается за героем сказа, когда добро торжествует над злом.
Выступающий воспламеняет аудиторию. Аудитория взаимно воспламеняет выступающего. Когда этот контакт в Таборах достигает накала свечения, я увидел Бажова страстным, темпераментным мастером чтения (точнее - "сказывания"). У старика блестят глаза. В голосе гневные, трагические или, наоборот, мягкие, певучие нотки.
- Отвел душеньку, - сказал Павел Петрович, когда кончился нескончаемый, многочасовой литературный вечер, начавшийся после полудня.
Из Таборов я увез уверенность в том, что Павел Петрович "еще не развернулся". Эта уверенность не покидает меня и теперь. Не развернулся он во весь голос, уйдя от нас.
В Таборы за Павлом Петровичем зашел быстроходный катер. Он был тоже завален букетами провожающих.
Сравнительно высокий таборинский берег был усеян детьми и взрослыми, пестро и празднично одетыми. Берег махал платками, косынками, войлочными шляпами, флажками до тех пор, пока катер, увозивший Павла Петровича, не скрылся за поворотом.
Таборы были серьезной проверкой популярности на "глубинном" слушателе сказов Павла Петровича и неподдельной любви к нему читателей. Поэтому я и позволил себе несколько затянуть этот рассказ о табо-ринском путешествии.
Потом Таборы вспоминались Павлом Петровичем часто и подробно.
В Таборах я был свидетелем собирания и накопления Бажовым тех особенностей в языке, укладе жизни, быте, которые свойственны городкам, живущим рядом со Свердловском, но на отшибе.
Черемуха в снегу
- Смотрите, как прекрасен закат. Земля будто отразила на небе все красные и розовые яшмы. Почему вы, Павел Петрович, так мало уделяете внимания пейзажу, особенно небесному?
- Поэтому и уделяю мало внимания, - сказал мне Павел Петрович, - что для вас закат один, а для меня Другой, а для третьего человека третий. У всякого свой образ.
Затем последовало пространное суждение о восприятии природы каждым по-своему. И Павел Петрович заключил примерно такими словами:
- Я не хочу и, мне кажется, не имею права навязывать своего видения в это широкое, свое в каждом отдельном случае, эстетическое наслаждение окружающей природой. Пусть каждый любуется природой так, как ему позволила эта природа.
Вскоре после этого мы - Павел Петрович, Виктор Васильевич Данилевский и я - отправились на родину Мамина-Сибиряка, в Висим. Павел Петрович заботился о его памяти. Нам захотелось побывать в местах, где протекало детство певца Урала, где зарождались его творения.
В Висим мы поехали через Нижний Тагил. Тагил с Висимом связаны узкоколейкой. Дорога идет мимо старых демидовских, ныне заброшенных уже заводов. Эти места все еще оставались краем непуганых птиц. Зеленый разлив лесов. Могучие, в рост человека, лесные травы.
Стояло так называемое "бабье лето". Погода выдалась на редкость теплой. Было на что посмотреть из окон вагона в эти сентябрьские дни...
Березы, пожелтев до цвета золота, не теряли листвы. Они красовались там и сям солнечными кострами в смешанном лесу. Фиолетово-красные осины. Коралловые плоды рябины. Деревья, будто нарядившись в самое лучшее, торжественно праздновали "пышное природы увяданье".
Карнавал лесных нарядов и запахов! Здесь все цвета, все краски, кроме белой, все ароматы, кроме весенних...
Где-то на полпути к Висиму Павел Петрович насторожился, стоя у окна, и позвал меня:
- У вас помоложе глаза, гляньте. Не черемуха ли зацвела?
- Точно! - отозвался главный и единственный кондуктор. - Во всю головушку цветет. Диву даешься, какая нынче осень. - И старик принялся вспоминать, как в дни его юности также однажды осенью цвела черемуха.
Павел Петрович попросил остановить поезд. Поезд узкоколейки состоял из одного вагона, едва ли больше нынешнего рижского автобусика "РАФ". Паровоз напоминал положенный набок увеличенный самовар с загнутой в небо трубой. Это был почти игрушечный поезд. Рядом с высоченными деревьями он выглядел почти таким.
Кондуктор "два пальца в рот" - и свистнул машинисту. Машинист отозвался гудком, похожим на синичий писк, и остановил свой самовар на колесах.
Мы вышли. В низинке, в месте, защищенном от ветров, цвела черемуха недвусмысленно вызывающе и зазывно.
Павел Петрович подвел меня к белому кусту.
- Вот, - сказал он, как бы продолжая недавние суждения о восприятии природы каждым по своему внутреннему миру, - сколько человек ни подойдет к этому кусту, у каждого возникает особенное - свое. Для одних это будет репортерская заметка, для других - сенсационная статья в уголке натуралистов, а для третьих, может быть, повесть о второй любви... А может быть, и роман о позднем цветении человека. Скажем, композитора или архитектора...
Я ничего не сказал на это, глядя на белый цвет черемухи, на белые волосы, белую бороду Павла Петровича. Ничего не сказал и думал о своем.
Данилевский, наверно, тоже думал о своем, как и кондуктор. Он не скрывал своих мыслей:
- Цвет-то ядреный-разъядреный, как весной, а ягод не будет. Заморозки не дадут. Пора уж... "Бабье летечко" большому лету пятки кажет - прощается, а руками зиме машет - здравствуется.
Поезд пошел дальше, и чем ближе к Висиму, тем чаще попадались кусты цветущей черемухи.
На второй или на третий день мы направились из Висима на рудник "Красный Урал" на лошадях. Теплые ночи и жаркие дни добавили цвета черемухе, особенно в тихих логах, куда не залетал ветерок. Местами черемуха цвела буйно, как весной.
- Холод не даст ей во всю силу доцвести, - повторил Павел Петрович, вспомнив сказанное позавчера стариком кондуктором.
- Может быть, еще постоят хорошие дни, - не очень уверенно сказал я, снова посмотрев на седину Петровича, и заверил: - Определенно еще будет много таких дней.
В полдень посерело небо. Заморосило. Дождь неожиданно перешел в снег. Такое случается на континентальном Урале.
Рыхлые белые хлопья падали на цветущую черемуху. Лес и кусты белели на глазах. Вскоре нельзя уже было различить, где снег, где кусты черемухи. И казалось, чем обильнее шел снег, тем сильнее цвела черемуха. Цвела снегом, умертвившим ее цветение.