Осень золотит верхушки старых, еще елизаветинских лип. Легкий предвечерний туман окутывает зябнущие тела мраморных богинь и героев. Потянуло свежим ветерком с засыпающего озера, и заколебалась в его морщинистом зеркале тень победной мраморной колонны, увенчанной орлом, знаменующим российскую воинскую славу.
По одной из тенистых аллей царскосельского парка, шурша опавшей листвою, медленно бредет Василий Андреевич Жуковский. Он в длинном, доходящем до колен сюртуке строгого покроя; шляпа в левой руке, в правой толстая стариковская трость. Чуть запыхавшись, добирается он до узорчатой чугунной скамьи у самого берега, аккуратно, неторопливо расстилает на решетке сиденья чистейший носовой платок и столь же степенно усаживается, принимая позу, полную достоинства и приличествующей ему меланхолии.
Заметно свечерело. Косые, уже холодные лучи, как редкие стрелы, пронзают поредевшую листву. В парке тихо. Чертя неверные зигзаги, то тут, то там падает лист на гравий дорожки. Не иссякает струя из разбитого девушкой кувшина, а она сама, поджав босые бронзовые ноги, сидит на искусно обтесанном валуне, горестно склонив голову, прислушиваясь к вечному журчанию.
Все безмолвно вокруг. Непрестанно падают листья. Бежит струя таицкого ключа, разбиваясь в легких брызгах о гранит. Безжалостно и неумолимо струится время - дни, месяцы, годы, многие годы...
Василий Андреевич, поставив трость меж раздвинутых колен и соединив на круглом костяном набалдашнике пухлые пальцы, кладет на них тяжелый мясистый подбородок. Не отрываясь, смотрит он на озеро, и в его добрых близоруких глазах, затуманенных задумчивостью, отражается тишина этого мирного осеннего вечера.
К самому берегу подплывают два ослепительно-белых лебедя с ярко-карминными клювами. Они застыли в терпеливом ожидании.
Поэт осторожно вынимает из кармана сюртука тщательно завернутые в мягкую бумагу бисквиты, неторопливо разламывает их на кусочки и кидает лебедям - один за другим. Осторожно и лениво выгибая длинные шеи, царственные птицы уходят головой в прозрачную зеленоватую воду, отяжеленную осенними холодами.
Стряхнув с колен последние крошки, Василий Андреевич не без труда поднимается со скамьи и уже с покрытой головой, плотно опираясь на трость, не торопясь, продолжает вечернюю прогулку.
Дома он прикажет слуге зажечь две свечи в тяжелых щандалах на своем рабочем столе, очинит новое перо и медлительно зашуршит им по бумаге, время от времени останавливаясь, чтобы обдумать не так уж легко дающуюся строку.
В его памяти проходят белые видения лебедей, отраженные в ничем не возмутимом зеркале озера. Лебеди живут в царскосельских прудах с незапамятных времен, из поколения в поколение, и стареющему поэту кажется, что в них воплощено все его прошлое, молодость навсегда отошедшего века. Особенно близок его душе старый одинокий лебедь, переживший всех своих сверстников. "Этот лебедь не выдумка, а правда, - писал Жуковский. - Я сам видел в Царском Селе старого лебедя, который всегда был один, никогда не покидал своего уединенного пруда, и когда являлся в обществе молодых лебедей, то они поступали с ним всегда весьма неучтиво. Его называли екатерининским лебедем".
...Дни текли за днями.
Лебедь позабытый
Таял одиноко; а младое племя
В шуме резвой жизни забывало время...
Раз среди их шума раздался чудесно
Голос, всю пронзивший бездну поднебесной;
Лебеди, услышав голос, присмирели,
И, стремимы тайной силой, полетели
На голос: пред ними, вновь помолоделый,
Радостно вздымая перья груди белой,
Голову на шее гордо распрямленной
К небесам подъемля, - весь воспламененный,
Лебедь благородный дней Екатерины
Пел, прощаясь с жизнью, гимн свой лебединый!
Не хотел ли Василий Андреевич сблизить с участью этого лебедя собственную литературную судьбу? Он, действительно, прожил долгий век, пережил многих своих сверстников и застал новое поэтическое поколение. Но в одном он оказался все же не прав: старость его была окружена почетом и благодарностью современников.
Пушкин сказал о нем справедливые слова:
Его стихов пленительная сладость
Пройдет веков завистливую даль,
И, внемля им, вздохнет о славе младость,
Утешится безмолвная печаль
И резвая задумается радость.
Трудно более точно определить самую сущность поэтического дарования Жуковского. Он поразил современников благозвучием своих стихов, звал к утешению печаль и заставлял задумываться беспечную радость. Таким он был по своей натуре - задумчивой, меланхолически-созерцательной, избегающей всего резкого и контрастного в жизни, обходящей все ее острые углы.
Незаконный сын богатого помещика Бунина и пленной турчанки Сальхи, Жуковский получил прекрасное домашнее образование, которое завершил в Москве, в Благородном пансионе при университете. С самой ранней юности окружали его люди утонченной западноевропейской культуры. Он сблизился с семьей Н. М. Карамзина, его близкими товарищами стали братья А. И. и Н. И. Тургеневы, сыгравшие в дальнейшем немалую роль в общественной жизни первой четверти XIX века. Сам В. А. Жуковский рано начал увлекаться литературой. Превосходное знание языков открыло ему доступ к первоисточникам модного в тогдашней Европе романтизма.
Особенно пришлась ему по душе немецкая поэзия, туманно-мечтательная, меланхолическая, питающая себя сказками и легендами феодального средневековья. Он стал переводчиком баллады Бюргера "Ленора", где все залито таинственным лунным светом, где появляются призраки, где в безумной скачке мертвый жених увозит в царство теней свою еще живую невесту. Такие "ужасы" были в моде в десятых годах века. Несколько иным, более меланхолическим и философско-созерцательным характером отличалась пространная элегия английского поэта-сентименталиста Грея "Сельское кладбище", еще раньше и также с большим мастерством переведенная юным Жуковским. И в том и в другом произведении было нечто общее - стремление ко всему таинственному, необычному, говорящему о сильных переживаниях души, о ее трагических порывах и бесстрастном успокоении. Все это было созвучно мечтательной натуре Жуковского. К тому же он отличался удивительной способностью поэтического перевоплощения и переводы свои создавал как собственные стихи. Впоследствии он стал самым замечательным поэтом-переводчиком своей эпохи.
Пристрастие ко всему фантастическому, окрашенному в таинственно-романтические тона, сохранилось у Василия Андреевича на всю жизнь. Недаром так привлекали его воображение легенды и сказки всех народов Западной Европы и восточных стран. Тематическое и сюжетное разнообразие переводных произведений Жуковского поистине неисчислимо - особенно на фоне довольно однообразной элегической поэзии той эпохи. Но собственная поэзия Жуковского была все же несколько иной. Своим идеалом считал Жуковский душевное равновесие и полнейшую умиротворенность. И надо сказать, что сами условия существования сложились для него так, что все, казалось, обеспечивало ему возможность пребывать в состоянии душевного спокойствия и мирно заниматься любимым трудом. Правда, досталась на его долю и горестная любовь к рано умершей Маше Протасовой, что до известной степени повлияло на его склонность к мрачным мотивам германского романтизма.
Получив довольно раннюю известность в узких литературных кругах, Жуковский утвердил ее, написав вскоре после победного завершения войны 1812 года свою патриотическую оду-элегию "Певец во стане русских воинов", в которой воспел Бородинскую битву и русских полководцев. Это искреннее патриотическое произведение, мало свойственное общему характеру его музы, принесло Жуковскому одобрение правительственных кругов, приблизило его ко двору. Более того, он стал своим человеком в среде, окружавшей Александра Первого, получил возможность личного общения с ним, а впоследствии был назначен воспитателем будущего наследника престола.
Литературные друзья Жуковского (а их у него было немало, и все они принадлежали к передовым, прогрессивным кругам тогдашнего общества), кто с грустью, а кто с иронией, стали называть его "придворным певцом", "поэтическим царедворцем". Вызвано это было отчасти и тем, что поэт в этот период, занятый почти исключительно переводами, редко обращался к собственной лирике, а если и писал что-либо "от себя", то все это ограничивалось светскими мадригалами, альбомными признаниями и стихами "на случай".
И все же Жуковский даже в эту пору не отрывался от интересов близкой ему по духу либеральной среды. В длительном и порою весьма оживленном споре "романтиков" с "классиками" он был на стороне новаторов русского стиха и справедливо считался едва ли не самым ярким представителем романтизма нового периода в русской поэзии, отмеченного углубленным вниманием к духовной жизни человека, к переживаниям сердца.
"Он стройно жил, он стройно пел", - оказано о нем Ф. И. Тютчевым, и это, пожалуй, самое сжатое и точное определение внутреннего облика поэта. А вот как описывает внешность В. А. Жуковского в пору его старости И. С. Тургенев:
"Физиономия его не была из тех, которые уловить трудно, которые часто меняются. Лицо его, слегка припухшее, молочного цвета, без морщин, дышало спокойствием; он держал голову наклонно, как бы прислушиваясь и размышляя; тонкие, жидкие волосы всходили косицами на совсем почти лысый череп, тихая благость светилась в углубленном взгляде его темных, на китайский лад приподнятых глаз, а на довольно крупных, но правильно очерченных, губах постоянно присутствовала чуть заметная, но искренняя улыбка благоволения и привета. Полувосточное происхождение его... сказывалось во всем его облике".
Таким был поэт на склоне своих дней, в лучах неизменно озарявшей его славы. Но мы помним и его молодой портрет - юноша с пытливым взглядом, с буйно всклокоченными волосами, с тонко заостренным лицом, но с той же улыбкой задумчивой созерцательности, свойственной его элегической натуре. Впоследствии он и сам изобразит себя (Жуковский был недурным рисовальщиком, художником-графиком) таким же одиноким мечтателем, стоящим у широкого окна какой-то гостиницы в полном очаровании перед раскрывшимся альпийским пейзажем.
Мы без труда узнаем его невысокую плотную фигуру в длиннополом сюртуке, слегка лысеющий череп и ничем не возмутимое созерцательное спокойствие всего внешнего облика. А на той литографии, которую он подарил юному Пушкину с памятной надписью - "Победителю ученику от побежденного учителя", - нам запомнится ярко выраженный восточный характер лица с несколько косоватым, узко прорезанным рисунком глаз, мягким, пухловатым изгибом рта и той же меланхолической, как бы загадочной, улыбкой.
Современников удивляла в Жуковском какая-то странная пассивность его собственного воображения. Ему всегда нужен внешний повод, толчок извне, чтобы пробудить дремлющие силы. И чаще всего это бывает от соприкосновения с чужими литературными образцами. Но, развивая тему дальше, Жуковский идет уже самостоятельными путями, и собственный его голос явственно проступает сквозь ткань чужеродного текста. Так случилось с прославившей молодого поэта балладой "Светлана". Она, в сущности, является переделкой стихотворения немецкого поэта Бюргера ("Ленора") и сохраняет его основной сюжет, но трудно было бы узнать в русском переводе балладу немецкого поэта сентиментальной школы. В "Светлане" ясно проступают черты русского народного быта, близость к его преданиям, обычаям, песням. Правда, все это окрашено тонами несколько сентиментальной чувствительности. Но современников Жуковского поразила чистота и гармоническая легкость стиха сразу всем полюбившейся "Светланы":
Раз в крещенский вечерок
Девушки гадали:
За ворота башмачок,
Сняв с ноги, бросали;
Снег пололи; под окном
Слушали; кормили
Счетным курицу зерном;
Ярый воск топили;
В чашу с чистою водой
Клали перстень золотой,
Серьги изумрудны;
Расстилали белый плат
И над чашей пели в лад
Песенки подблюдны.
Тускло светится луна
В сумраке тумана -
Молчалива и грустна
Милая Светлана.
"Что, подруженька, с тобой?
Вымолви словечко..."
Жуковский остался в памяти последующих поколений как замечательный переводчик, обладавший чудесным даром перевоплощения в чужую мысль и чужое чувство. Собственных стихов у Жуковского обидно мало (его дружеские посвящения, стихи на случай, светские мадригалы, записи в альбомах, стихотворные шуточные послания не выше уровня обычной для его времени литературной моды). В огромном стихотворном наследии, оставленном поэтом, очень немногое написано им о себе и для себя, но и это немногое дышит свежим и непосредственным чувством, отмечено удивительной гармоничностью звукосочетаний. Жуковский был замечательным мелодистом; в этом отношении он следовал Батюшкову, но пошел значительно дальше его, предвосхищая будущие гармонические завоевания XX века. Недаром П. И. Чайковский был пленен его элегией "Вечер" и ввел несколько строф из нее в свою оперу "Пиковая дама", где их дуэтом исполняют Лиза и Полина.
А стихи "Кольцо души-девицы я в море уронил; с моим кольцом я счастье земное погубил" сыздавна живут в народе, как им же самим созданная песня. И кого не очаровывала с первого же чтения мольба пастушки Жанны д'Арк, слышащей голос священного дуба?
Ах! почто за меч воинственный
Я мой посох отдала
И тобою, дуб таинственный,
Очарована была?
Элегический, мягкий голос Жуковского, когда этого требуют художественные задачи, может становиться мужественным и твердым. Вслушайтесь в мерную, мрачноватую и величественную музыку стихотворения "Ночной смотр":
В двенадцать часов по ночам
Из гроба встает барабанщик;
И ходит он взад и вперед,
И бьет он проворно тревогу.
И в темных гробах барабан
Могучую будит пехоту:
Встают молодцы-егеря,
Встают старики-гренадеры,
Встают из-под русских снегов,
С роскошных полей италийских,
Встают с африканских степей,
С горючих песков Палестины.
В двенадцать часов по ночам
Выходит трубач из могилы;
И скачет он взад и вперед,
И громко трубит он тревогу.
И в темных могилах труба
Могучую конницу будит:
Седые гусары встают,
Встают усачи-кирасиры;
И с севера, с юга летят,
С востока и с запада мчатся
На легких воздушных конях
Один за другим эскадроны.
В двенадцать часов по ночам
Из гроба встает полководец...
Достойна удивления композиционная стройность стихотворения, подчеркнутая настойчивым повтором: "В двенадцать часов по ночам". Стихи не имеют рифм, но этого не замечаешь - до того искусно заменяются они весомыми по значению словами, поставленными на концы строк. Явление смысловой (а не звуковой) рифмы, столь типичное для классического "белого стиха", проведено здесь Жуковским с исключительным мастерством. Не приходится уже говорить о сжатости и точности словесного отбора, о безукоризненной передаче общего мрачноватого колорита, что достигается не только воображаемым парадом вставших из могилы войск, но и инструментовкой поэтической речи. Во второй строфе, где трубач вызывает на ночной смотр призраки наполеоновской конницы, явственно, как унылый и тревожный призыв военной трубы, слышатся все время повторяющиеся звуки "у" и "ы".
И в темных могилах труба
Могучую конницу будит:
Седые гусары встают,
Встают усачи-кирасиры...
На собственном литературном наследии Жуковского тоже порою лежит мрачноватый и даже несколько мистический оттенок. Так было с его "Старинной повестью в двух балладах" "Двенадцать спящих дев". Это мрачная история о Громобое, заложившем свою душу дьяволу, предавшем и собственных дочерей, обреченных горестной судьбе за вину преступного отца. Действие отнесено к временам Древней Руси и протекает на берегах Днепра. Все в происходящих событиях необычайно, фантастично, доведено до гротесков, свойственных "литературе ужасов" немецкого романтизма. Тут и бури природы, и страшное появление духа ада в громе и молнии, и терзания преступной совести, и затворничество юных дев в монастыре, в полном отрешении от всех радостей жизни. И, конечно, появление в финале доблестного Вадима, несущего освобождение и любовь, побеждающую все чары зла.
Современников немало удивило это странное произведение, наполненное всеми атрибутами и чрезмерностями романтической школы. Оно вызвало и критические замечания, и даже пародии. Юный Пушкин в четвертой песне "Руслана и Людмилы" ответил на него со всем задором и весельем своей пылкой насмешливой натуры. Добродетельный Вадим Жуковского превратился у него в хазарского хана Ратмира, а двенадцать дев-монахинь - в соблазнительных восточных красавиц, живущих в зачарованном замке. Все бытовые детали намеренно снижены. Красавицы приветствуют молодого хана призывной песней, оказывают ему царственный прием, ведут его "к великолепной русской бане", где "над рыцарем иная машет ветвями молодых берез", то есть попросту обычным русским веником. И в конце концов не "двенадцать дев", а юный Ратмир погружается в волшебный, сладостный сон, забывая о всех задуманных им ратных подвигах.
Любопытно, что сам Жуковский, один из первых читателей пушкинской поэмы-сказки, не только не принял близко к сердцу этот насмешливый отклик на свою "страшную повесть", но и на подаренном автору портрете признал себя "побежденным учителем" и приписал: "В тот высокоторжественный день в который он окончил свою поэму Руслан и Людмила 1820 марта 26 Великая пятница".
Пристрастие к мотивам мрачноватым, отмеченным налетом призрачности, таинственности, значительно умерялось у Жуковского присущей ему по натуре мечтательностью.
Вот как говорит он об ушедших из жизни друзьях:
О милых спутниках, которые наш свет
Своим сопутствием для нас животворили,
Не говори с тоской: их нет;
Но с благодарностию: были.
Жуковского как будто не интересует внешний облик окружающего мира. Внимание поэта целиком сосредоточено на мире внутреннем, на том, что он сам называл "жизнью души". Есть основания считать его одним из зачинателей психологизма в русской поэзии. Но психологизма особенного - меланхолического и раздумчивого, отнюдь не трагического или безнадежно-мрачного. Добрая и светлая его душа искала в лирике скорее утешения и примиренности, чем резких острых углов. Поэт словно чуждался всего конкретного и точного, когда речь шла о переживаниях сердца. Он предпочитал слова, создающие общее настроение, определения несколько расплывчатые и затуманенные, хорошо сочетающиеся с общей мелодикой его стиха. В его словаре - и "упование", и "воспоминание", и "надежда", и "молчанье", и "невыразимое", и "видение", и "беспредельное", и "прекрасный сон жизни", и "милые тени".
Нужны были исключительные события и душевные потрясения, чтобы вывести Жуковского из привычного состояния внутренней уравновешенности. Но если это и случалось, он, как поэт, умел находить простые и проникновенные слова. Вот что написал он, получив известие о смерти долго и безнадежно любимой им Маши Протасовой-Мойер. Это - элегия "19 марта 1823 г.":
Ты предо мною
Стояла тихо,
Твой взор унылый
Был полон чувства.
Он мне напомнил
О милом прошлом...
Он был последний
На здешнем свете.
Ты удалилась,
Как тихий ангел:
Твоя могила,
Как рай, спокойна!
Там все земные
Воспоминанья,
Там все святые
О небе мысли.
Звезды небес.
Тихая ночь!..
Эти строки, удивительно простые, сжатые до предела, лишенные всяких стихотворных украшательств (даже рифма отсутствует), с исключительной чистотой и искренностью выражают тихое горе.
Теми же чертами отмечены и стихи на смерть одного из самых близких друзей - элегический портрет только что скончавшегося от жестокой дуэльной раны А. С. Пушкина.
Он лежал без движенья, как будто по тяжкой работе
Руки свои опустив. Голову тихо склоня.
Долго стоял я над ним, один, смотря со вниманьем
Мертвому прямо в глаза; были закрыты глаза,
Было лицо его мне так знакомо, и было заметно,
Что выражалось на нем, - в жизни такого
Мы не видали на этом лице. Не горел вдохновенья
Пламень на нем; не сиял острый ум;
Нет! Но какою-то мыслью, глубокой, высокою мыслью
Было объято оно: мнилося мне, что ему
В этот миг предстояло как будто какое виденье,
Что-то сбывалось над ним, и спросить мне хотелось: что видишь?
Та же простота, те же естественные чувства. И здесь оказались ненужными и рифмы, и точно выдержанная метрическая схема гекзаметра. Умелым переносом окончания фраз на середину последующей строки Жуковский-художник достигает необычайной естественности взволнованной и грустной речи.
К своей собственной теме - поискам внутренней умиротворенности, установлению гармонических отношений между своей душой и миром - поэт обращался не столь уж часто. Очевидно, в нем все же присутствовало сознание того, что мир не так уж благополучен и уравновешен, что в нем существует немало противоречий и резких конфликтов. Но мирная мысль Жуковского старалась обходить эти острые углы.
Поэтическое воображение не терпит застоя. Оно действенно по самой природе своей, оно требует пищи, поводов, толчков для творческой работы - и все это Жуковский находил в образцах поэзии Запада или в богатой сокровищнице западноевропейских народных преданий, воскрешенных из забвения мощно развивавшимся тогда романтизмом. Он стал поэтом-переводчиком и в своих достижениях значительно превзошел всех предшественников. Более того - им заложены такие основы стихотворного перевода как искусства, которые остаются живыми до сих пор.
Жуковский не был близоруким воспроизводителем чужеродной поэтической системы. Его в первую очередь интересовала передача мысли и чувства оригинала, и он мастерски находил им соответствие в природе родного ему русского языка. И поэтому лучшие его переводы звучат как собственные стихи. Жуковский передавал самую "душу" иноязычного произведения, передавал ее творчески, как бы вновь переживая с автором и зарождение, и развитие его темы. Он вправе был сказать о себе: "переводчик в прозе - есть раб, переводчик в стихах - соперник". И порою - можно было бы заметить - не соперник, а победитель.
Вот что писал Жуковский Н. В. Гоголю в 1847 году: "Я часто замечал, что у меня наиболее светлых мыслей тогда, как их надобно импровизировать в выражение или в дополнение чужих мыслей. Мой ум, как огниво, которым надобно ударить об кремень, чтобы из него выскочила искра. Это вообще характер моего авторского творчества; у меня почти все или чужое, или по поводу чужого - и все, однако, мое".
Так оно и было на самом деле. Более трех четвертей творческого наследия Жуковского составляют переводы. В мировом литературном наследии Жуковского привлекало то, что отвечало природной тяге его души к таинственному, сказочному, что говорило о глубоких чувствах и утверждало близкую ему идею добра, справедливости, верности в любви и дружбе. Мировой порядок, как понимал его поэт, поддерживался высокими моральными качествами человека. Жуковский жил в созданном им мире, отрешенном от действительности, уходя воображением в глубокое прошлое или в область душевных переживаний.
Романтизм иного плана - действенный, увлекающийся изображением преувеличенно ярких страстей, романтизм Виктора Гюго и его последователей не привлекал внимания Жуковского, не отвечал его природному душевному строю. Он предпочитал философско-отвлеченные раздумья Гете, нравоучительные идиллии Геснера, романтические легенды Шиллера с их обязательной моральной тенденцией, исторические баллады и песни Уланда и Ленау.
В переводах этой поэзии Жуковский проявил небывалое для своего времени мастерство. Ему помогали высокая культура, обширные знания, тонкий вкус и, разумеется, отличное знание иностранных языков. Благодаря частым путешествиям за границу он был знаком со многими деятелями западной литературы и искусства. Он видел прекрасные памятники зодчества, посещал картинные галереи, сокровищницы общественных и частных библиотек. Словом, все подготовляло в нем благоприятную почву для восприятия ярких и незабываемых впечатлений. Но он оставался все же только созерцателем с вечными раздумьями о тщете всего земного, о неуклонном стремлении к покою и душевному равновесию. Чужие страсти волновали его только в произведениях искусства. Переводя произведения бурной поры романтизма, он как бы восполнял недостаточность собственного воображения. А самый стих его при этом становился мужественным, предельно сжатым и энергичным.
Вот начало широко известного перевода шиллеровской баллады "Торжество победителей". Греки отплывают на родину от берегов разрушенной ими Трои.
Пал Приамов град священный;
Грудой пепла стал Пергам;
И, победой насыщенны,
К острогрудым кораблям
Собрались эллены - тризну
В честь минувшего свершить
И в желанную отчизну
К берегам Эллады плыть.
Пойте, пойте гимн согласный:
Корабли обращены
От враждебной стороны
К нашей Греции прекрасной.
Брегом шла толпа густая
Илионских дев и жен:
Из отеческого края
Их вели в далекий плен.
И с победной песней дикой
Их сливался тихий стон
По тебе, святой, великой,
Невозвратный Илион...
Отличаясь исключительной трудоспособностью, Жуковский переводил много и плодотворно. Он познакомил своего читателя с высокими образцами западноевропейской поэзии. В самом кратком перечне переводимых им авторов есть Гете, Шиллер, Уланд, Тик, Ленау, Кернер, Юнг, Саути, Вальтер Скотт, Байрон, Ламот-Фуке, Парни, Мильвуа и многие другие имена. Последним переводческим трудом его жизни была всемирно прославленная "Одиссея", в которой он как переводчик открывал для себя новые, реалистические приемы словесного мастерства.
Историко-литературные заслуги Жуковского-переводчика в условиях его эпохи поистине неисчислимы. Пушкин писал о нем: "Переводной слог его останется всегда образцовым".
Жуковский-поэт и Жуковский-переводчик настолько слиты в своем творческом единстве, что их трудно, почти невозможно отделить друг от друга. Кажется, что такие его переводные или заимствованные стихи, как "Торжество победителей", "Поликратов перстень", "Кубок" (Шиллер), "Лесной царь" (Гете), "Ночной смотр" (Цедлиц), "Суд божий над епископом" (Саути), впервые были созданы на русском языке. Строгие теоретики стихотворного перевода могли бы, пожалуй, упрекнуть поэта в том, что он не всегда следует размеру подлинника, кое-что пропускает или смягчает в тексте, но кто бы мог отказать ему в способности с удивительной глубиной проникать в самый дух произведения, в его художественный колорит.
Вот отрывок из поэмы Байрона "Шильонский узник". Правда, Жуковский несколько смягчил свободолюбивый голос мятежного поэта, но с какой психологической точностью воспроизвел он мрачное состояние духа томящегося в одиночном заключении знаменитого Бонивара, "женевского гражданина, мученика веры и патриотизма"!
То было тьма без темноты;
То было бездна пустоты
Без протяженья и границ;
То были образы без лиц;
То страшный мир какой-то был,
Без неба, света и светил,
Без времени, без дней и лет,
Без промысла, без благ и бед,
Ни жизнь, ни смерть - как сон гробов,
Как океан без берегов,
Задавленный тяжелой мглой.
Недвижный, темный и немой.
Вдруг луч внезапный посетил
Мой ум... то голос птички был.
Он умолкал; он снова пел;
И, мнилось, с неба он летел;
И был утешно-сладок он.
Им очарован, оживлен,
Заслушавшись, забылся я...
В этих стремительных, порывистых, попарно срифмованных ямбах уже предчувствуется лермонтовский "Мцыри".
По сравнению со своими предшественниками и современниками, Жуковский необычайно разнообразен в метрическом строе стиха. Он обнаруживает явное пристрастие к мало употреблявшимся до него трехсложным размерам, к необычной строфике, к дактилической рифме.
В молодые годы поэт был близок к передовым общественным кругам, был членом "Арзамаса", дружил с некоторыми будущими участниками декабристского восстания, но затем, получив должность воспитателя наследника престола, все больше и больше стал отходить от своих прежних прогрессивных воззрений. К концу жизни мистические настроения всецело овладели его душой. Но близость ко двору и высокое положение при нем не помешали ему оставаться близким другом молодой литературы. Более того, он не раз выступал защитником и ходатаем за тех, кто навлекал на себя недовольство властей свободолюбивым образом мыслей. И делал это, повинуясь влечению своего доброго сердца, нередко вопреки собственным политическим убеждениям. Положение, которое он занимал в царской семье, давало ему возможность смело защищать интересы прогрессивной литературы от реакционных натисков на нее. Он спас молодого Пушкина от заточения в тюрьме Соловецкого монастыря, Боратынского избавил от тягот солдатчины в далеком финляндском гарнизоне, помог вернуться А. И. Герцену из вятской ссылки, хлопотал о смягчении участи ссыльных декабристов, принял деятельное участие в освобождении Т. Г. Шевченко от крепостной неволи. Эта сторона его общественной деятельности надолго оставила по себе добрую память.
В истории нашей поэзии имя Василия Андреевича Жуковского занимает значительное и почетное место.
Общий тон его лирики, несмотря на привычную для нее меланхолическую окраску, отражал свет и чистоту души, устремленной к высоким моральным целям.
Поэтическое дело Жуковского не прошло бесследно для будущих поколений. Он был одним из учителей Пушкина, и уже это одно дает ему право на нашу благодарную память.