Пусть грянет Русь военною грозой -
Я в этой песне запевало!
Д. Давыдов
Бывают люди, личность которых является как бы художественным произведением самой природы. Все в них так цельно, так ловко пригнано одно к одному, что уж, кажется, больше нечего и добавить. Это люди единой страсти, единого увлечения, заполняющего всю их жизнь, определяющего все их мысли и поступки.
Денис Васильевич Давыдов был военным по душевной склонности, по призванию, по всему складу своей кипучей, неуемной натуры. Он был кавалеристом, гусаром, мастером конной атаки и партизанского поиска. Его казенный послужной список заполнен упоминаниями об участии в непрерывном ряду военных кампаний и походов.
В 1801 году Давыдов семнадцатилетним юношей начал свою службу эстандарт-юнкером в Кавалергардском полку, но в скором времени был переведен в провинциальный Белорусский гусарский полк уже в чине поручика. С этих пор он стал гусаром и участвовал во всех войнах, которые вела тогда царская Россия. В 1807 году получил первое боевое крещение на полях Пруссии, в 1808 году во время русско-шведской войны, воевал в Финляндии под началом легендарного генерала-суворовца Кульнева, с которым вместе проделал тяжелый поход по льду Ботнического залива завоевывая Алландские острова. В 1809 - 1810 годах он уже в Молдавии и Турции в армии Багратиона, в 1812 го-ДУ - среди партизан в тылу наполеоновских войск, которых непрерывными набегами провожает до самого Рейна. А в 1814 году со своим гусарским Ахтырским полком проходит всю Европу, видит капитуляцию Парижа и лишь после заключения мира возвращается на родину. Но и здесь, после длительной передышки и скучной службы в тыловых частях, рвется к военным действиям и пользуется первой же возможностью, чтобы снова сесть в боевое седло. В 1826 году он уже в Закавказье, в персидском походе Паскевича; в 1830 - 1831 годах участвует во взятии Варшавы.
Казалось бы, блистательная военная карьера. Но судьба Давыдова складывалась не так уж благополучно. Несмотря на бесспорную воинскую храбрость, богатый боевой опыт, обширные познания в военном деле и заслуженную славу одного из первых партизан в войне с Наполеоном, он не пользовался благосклонностью высшего начальства. Его обходили наградами, замедляли ему продвижение в чинах, и был даже такой случай, когда особым приказом он был признан "произведенным в генералы по ошибке". Давыдову стоило немалых трудов восстановить истину. Легко можно себе представить его ненависть к "штабным и паркетным шаркунам", которых поэт не уставал преследовать своими едкими сарказмами и эпиграммами. Вот одна из них, названная "Генералам, танцующим на бале при отъезде моем на войну 1826 года":
Мы несем едино бремя;
Только жребий наш иной:
Вы оставлены на племя,
Я назначен на убой.
Эта вражда к высшему военному чиновничеству имела и более глубокие причины. Род Давыдовых принадлежал к древнему, исконному дворянству, которое к этому времени всюду оттеснялось новой бюрократической знатью, занявшей в государстве все влиятельные посты. Несмотря на воинские таланты и не раз доказанную храбрость, Давыдову просто не давали ходу, и он, конечно, чувствовал себя несправедливо обойденным.
С 1832 года рядовым генералом в отставке Давыдов навсегда расстается с военной службой, поселяется в полученном за женой симбирском поместье "Верхняя Маза" и живет там уединенно, степным помещиком, до самой смерти в 1839 году.
Военная судьба Дениса Васильевича Давыдова, героя 1812 года, прославленного гусара и партизана, сама по себе несомненно достойна оставить глубокий след в истории русской армии. Но посмертной славой он все же обязан не ей, а своему своеобразному поэтическому таланту. Прямодушная и горячая натура Давыдова целиком воплотилась в поэтическом слове, метком и темпераментном. Пренебрегая многими чисто литературными условностями, он писал свои стихи так, что они казались естественным продолжением его будничной, обиходной речи, которая и сама по себе отличалась большой самобытностью. Давыдов жил, как писал, и писал, как жил. Эта цельность его незаурядной личности пленяла каждого, кто вступал с ним в дружеское общение. А друзей у него было немало - особенно в литературной среде, к которой сам он себя не причислял, считая основной линией своей жизни все же военное дело.
Я не поэт, я - партизан, казак.
Я иногда бывал на Пинде, но наскоком,
И беззаботно, кое-как
Раскидывал перед Кастальским током
Мой независимый бивак.
Нет, не наезднику пристало
Петь, в креслах развалясь, - лень, негу и покой.
Пусть грянет Русь военною грозой -
Я в этой песне запевало!
Давыдов из ложной скромности, а может быть, и из честолюбивого расчета (он вовсе не был чужд славолюбия) приуменьшает достоинства своих стихов, подчеркивает свой дилетантизм, противопоставляет себя литераторам-профессионалам, стремясь и тут быть самобытным, оригинальным. Но все это не соответствует истине. Он был очень умелым мастером слова и упорно работал над стихом. Мастерство Давыдова ясно ощущалось его современниками. Пушкин говорил, что в молодые годы Денис "учил его быть оригинальным", учил "кручению стиха". Смелые прозаизмы, которые Давыдов очень метко и кстати вводил в свои стихи, на фоне условного литературного языка эпохи были подлинным новаторством, оказали влияние на последующее обогащение поэтической речи, на расширение ее возможностей. Общей любви к Давыдову несомненно способствовала и его воинская слава прославленного героя 1812 года, да и вообще необычная цельность его беспокойной и предельно искренней натуры. Трудно было бы назвать другое поэтическое имя, которое пользовалось бы такой дружеской популярностью в литературной среде. Из стихов, посвященных Денису Давыдову, можно было бы составить содержательный сборник. Сам поэт, считавший себя несправедливо обиженным и обойденным в военной карьере, охотно принимал восторженное поклонение любителей поэзии.
Личность Дениса Давыдова во всем сочетании ее достоинств и недостатков неотразимо привлекала к себе симпатии современников.
Вот что говорил о нем Пушкин:
Певец-гусар, ты пел биваки,
Раздолье ухарских пиров,
И грозную потеху драки,
И завитки своих усов;
С веселых струн во дни покоя
Походную сдувая пыль,
Ты славил, лиру перестроя,
Любовь и мирную бутыль.
И в других местах: "Я слушаю тебя - и сердцем молодею...", "резкие черты неподражаемого слога", "о мой наездник чудный, ты мой отец и командир".
Вот Жуковский - "Давыдов, пламенный боец", "усатый воин", "сын Аполлонов".
Вот Вяземский (он написал немало восторженных посланий своему другу): "Анакреон под доломаном, поэт, рубака, весельчак", "Давыдов, баловень счастливый... Музы острой и шутливой и Марса, ярого в боях",
На барскую ты половину
Ходить с поклоном не любил
И скромную свою судьбину
Ты благородством золотил;
Врагам был грозен не по чину,
Друзьям ты не по чину мил.
"Друг музам и Арею", "буйно рвется стих твой пылкий., словно пробка в потолок", "бородинский бородач".
Вот Боратынский - "Питомец муз, питомец боя",
О ты, который в дым сражений
Полки лихие бурно мчал
И гласом пылких песнопений
Сердца томил и волновал!
Вспоминая первую встречу с Давыдовым, Боратынский продолжает:
...В воспоминаньи горделиво
Хранить я буду оный день.
Клянусь, Давыдов благородный,
В том лирой, Фебу дорогой,
И в славный год войны народной
В народе славной бородой.
Н. Языков тоже отдал дань всеобщему восхищению и личностью, и поэзией певца лихого и сладкогласного "меча, фиала и любви":
...Ты - боец чернокудрявый
С белым локоном на лбу!
..........................
Не умрет твой стих могучий,
Достопамятно-живой,
Упоительный, кипучий,
И воинственно-летучий,
И разгульно-удалой.
К этому восторженному хору личных друзей Дениса Васильевича Давыдова присоединили свои голоса и другие, менее прославленные поэты его времени:
"Усач. Умом, пером остер он, как француз, но саблею французам страшен" (Ф. Глинка); "Правды друг, поклонник муз, герой, любовь соотчичей и страх врагам кичливым" (С. Нечаев); "любовник брани, житья разгульного певец; кумир застольных восклицаний, наш черноусый молодец" (Ст. Стромилов); "воин-стихотворец, вдвойне отчизны милый сын, ее певец и ратоборец" (Евд. Ростопчина).
Все эти отклики современников в разных выражениях определяют основное в личности Давыдова: органическое сочетание воинской отваги и кипучего поэтического дарования.
В чем же было обаяние этого человека?
Дениса Давыдова прославила гусарская муза. Он писал стихи, воспевающие быт боевой гусарской семьи - лихие схватки в конном строю, беззаветную храбрость, крепкое товарищество, дружеские попойки. Эта, казалось бы узкая, чисто военная тема заняла достойное место в русской поэзии. Поэт-партизан создал литературный образ храбреца и гуляки, патриота и весельчака в гусарском доломане, не расстающегося с боевой саблей и дружеской чаркой.
В Русском музее, в Ленинграде, висит портрет такого гусара-удальца, написанный пленительной романтической кистью Ореста Кипренского. Долгое время считалось, что это и есть изображение Дениса Давыдова - настолько яркий образ, созданный художником, соответствовал представлению о баловне гусарской музы. Но это оказалось только легендой. Сам Давыдов не отличался такой красивой внешностью: роста он был небольшого, сложения коренастого, лицо несколько припухлое, кругловатое, с маленьким, слегка вздернутым, носиком и могучими кавалерийскими усами. Л. Н. Толстой в своей величественной эпопее 1812 года нарисовал облик Давыдова (Васька Денисов) гораздо более близким к действительности, положив в основу рассказы очевидцев и современников.
"Денисов был маленький человечек с красным лицом, с блестящими черными глазами, черными взлохмаченными усами и волосами. На нем был расстегнутый ментик, спущенные в складках широкие чикчиры и на затылке была надета смятая гусарская шапочка".
Денисов лихо танцует мазурку, речь его не лишена некоторой хвастливости, но, чувствуя себя влюбленным в Наташу Ростову, он испытывает робость и смущение, которые совсем не пристали лихому гусару. Есть в нем что-то наивное, чистое, почти ребяческое, когда ему надо говорить о своем чувстве. Привычные грубоватые выражения военно-походного обихода сменяются нарочито изысканной речью, окрашенной в модные для той эпохи романтические тона.
"Денисов сидел перед столом и трещал пером по бумаге. Он мрачно посмотрел в лицо Ростову.
- Ей пишу, - сказал он. - Ты видишь ли, друг. Мы спим, пока не любим. Мы дети праха... а полюбил - и ты бог, ты чист, как в первый день созданья".
И все же Денис Давыдов в глазах современников прежде всего был гусаром-забиякой, лихим наездником-бойцом и веселым собутыльником в часы дружеских пирушек. Об этом позаботился он сам.
Я каюсь! Я гусар, давно, всегда гусар,
И с проседью усов, все раб младой привычки:
Люблю разгульный шум, умов, речей пожар
И громогласные шампанского оттычки.
От юности моей враг чопорных утех,
Мне душно на пирах без воли и распашки.
Давай мне хор цыган! Давай мне спор и смех,
И дым столбом от трубочной затяжки.
Это строфа из "Гусарской исповеди", в которой поэт стремится дать собственное изображение. Шумное и вольное содружество беспечной, как говорится, "душа нараспашку" эскадронной офицерской молодежи, он готов предпочесть любому светскому сборищу.
Но не скажу, чтобы в безумный день
Не погрешил и я, не посетил круг модной;
Чтоб не искал присесть под благодатну тень
Рассказчицы и сплетницы дородной;
Чтоб схватки с остряком бонтонным убегал,
Или сквозь локоны ланиты воспаленной
Я б шепотом любовь не напевал
Красавице, мазуркой утомленной.
И все же гусарская натура берет верх над всеми этими условностями, о которых было только что сказано с нескрываемым чувством язвительной иронии.
Но то набег, наскок - я миг ему даю,
И торжествуют вновь любимые привычки!
И я спешу в мою гусарскую семью,
Где хлопают еще шампанского оттычки.
Долой, долой крючки от глотки до пупа!
Где трубки? - Вейся дым на удалом раздолье!
Роскошествуй, веселая толпа,
В живом и братском своеволье!
Давыдов любит противопоставлять парадному светскому безделью и показной роскоши простоту и естественность военного походного житья.
Он гусар и не пускает
Мишурою пыль в глаза;
У него, брат, заменяет
Все диваны - куль овса.
......................
Вместо зеркала сияет
Ясной сабли полоса:
Он по ней лишь поправляет
Два любезные уса...
Гусарская размашистая удаль в дружеском кругу с чашей пылающего пунша и цыганским хором, быть может, и не стоила бы поэтического вдохновения, если бы не соединялась она у Дениса Давыдова с готовностью в любую минуту ринуться в бой за Родину.
...Но чу! Гулять не время!
К коням, брат, и ногу в стремя,
Саблю вон - ив сечу!
Вот Пир иной нам бог дает,
Пир задорней, удалее,
И шумней, и веселее...
Нутка, кивер на бекрень,
И - ура! Счастливый день!
Быстрая и резкая смена ярких впечатлений, стремительный переход от беспечной пирушки к отчаянной схватке, где смерть стережет смельчака каждую минуту, - вот пафос военных стихов Дениса Давыдова, жар его неукротимой, щедрой души.
Конь кипит под седоком,
Сабля свищет, враг валится...
Бой умолк, и вечерком
Снова ковшик шевелится.
Хорей, любимый стихотворный размер поэта-гусара, становится подобным галопу его боевого коня. Чувства просты и прямодушны, слова ярки и резки, а общая окраска стихов праздничная, приподнятая, "ликующая".
Как все это еще далеко от тяжких и вовсе невеселых будней войны, о которых в свое время расскажут стихи Лермонтова - "Валерик" и "Завещание".
Но Денис Давыдов был гусар, сын своей эпохи, и иначе, как в романтическом подъеме, не мог представить себе военного быта - и мирного, и боевого. Он был воином по самой натуре своей и не мыслил для себя иного существования. И, вероятно, был бы очень удивлен, если бы ему сказали, что его поэтическая слава переживет славу воинскую, что последующие поколения отведут ему достойное место среди поэтов пушкинской плеяды. Давыдов любил говорить, что стихи он пишет от случая к случаю, и делал вид, что не придает им особого значения. Скорее всего, это кокетство человека, знающего себе цену и далеко не равнодушного к литературной известности. И стихи писались им не наспех, а очень обдуманно (об этом свидетельствуют сохранившиеся черновики). По присущей ему склонности ко всему самобытному, оригинальному поэту-гусару хотелось в литературном строю занимать особое, лишь ему одному принадлежащее место.
Современники ценили в нем поэта со своим голосом, своей темой. Лучшие журналы и альманахи того времени охотно печатали его стихи, литературные общества выбирали его своим членом. Давыдов не лишен был честолюбия и заранее заботился о том, чтобы память о нем осталась в потомстве. Сохранилось его письмо к поэту Н. Языкову, в котором он просит своих литературных друзей написать о нем: "что-нибудь такое, которое осталось бы надолго. Шутки в сторону и не в похвалу себе сказать, а я этого стою: не как воин и поэт исключительно, но как один из самых поэтических лиц русской армии. Непристойно о себе так говорить, но это правда..."
Давыдов был человеком трезвого ума, незаурядным мастером воинской профессии, им написаны интересные статьи и мемуары о боевых походах, составлено обстоятельное сочинение об опыте партизанских действий в Отечественной войне 1812 года. Его по справедливости считают одним из теоретиков этого движения. Прославлением гусарского молодечества он отдавал дань существовавшей тогда моде - тем более что она способствовала проявлению природных качеств его характера: прямоты, смелости, душевного размаха. Кроме того, стихи создавали ему особое положение в литературной среде, мнением которой Давыдов весьма дорожил. Хвалебные отзывы критики, признание читателей поднимали его в собственных глазах и служили утешением во всех служебных неприятностях. На склоне своей жизни он писал сыну: "В течение сорокалетнего, довольно блистательного моего военного поприща, я был сто раз обойден, часто притесняем и гоним людьми бездарными, невежественными и часто зловредными".
Давыдов не признавал себя присяжным литератором, но поэзия в его духовной жизни играла решающую роль, была поистине душой его существования.
Военная, гусарская тема занимает у Дениса Давыдова значительное место (с нее и началась литературная известность), но, конечно, ею не ограничивается его самобытное творческое наследие. Он отдал дань и лирике. "Ах, часто и гусар вздыхает, и в кивере его весной голубка гнездышко свивает". Элегические стихотворения Давыдова говорят о том, что у этого бесшабашного гуляки-гусара бывали и минуты раздумья, тревоги, печали. Его порою несколько наивная, но чистая в своих порывах душа стремилась к созданному ею идеалу и грустила, когда не могла его встретить на своем пути. Правда, это был уже несколько иной Давыдов, в своем поэтическом языке покорно идущий вслед общепринятым литературным образцам. Во всех его восьми элегиях слышатся отголоски то Батюшкова, то Жуковского, и лишь изредка прорывается собственный голос, заставляющий вспомнить "гусара прежних лет". Отважным и решительным воякой словно овладевает несвойственная ему робость и даже застенчивость. Но Давыдов все же остается Давыдовым, потому что нет-нет и сверкнет в его любовных жалобах словечко или выражение, пришедшее из привычной военной среды. И эти бытовые слова совсем не кажутся неуместными среди таких чувствительных речений, как "воспоминание протекших упований", "мленъе чувств в потупленных очах", "сердца друг прелестный", "прелесть", "упоенье", "волшебство" и т. д. Напротив, сочетание обиходных, бытовых слов с изысканными и несколько манерными выражениями придает любовным стихам Давыдова особое очарование. Его пылкая душа словно разрывает условные рамки, чувство его не тлеет, а кипит, и слова, обращенные к неверной красавице, то просят, то умоляют, то негодуют, то дышат жаждою мщенья.
Современники поэта не видели противоречия между грубоватой лихостью гусарских застольных песен и сентиментальной окраской любовных элегий. И они были правы. Давыдов с предельной искренностью воплощал в стихе обе стороны своей души, то разгульной, то умеющей отдавать себя во власть глубокой и трогательной взволнованности. Чистота и непосредственность его чувств делали стихи живыми, способными волновать сердца. Даже обычной песне, исполнявшейся под гитару в цыганском кругу, умел Давыдов придать черты чисто русской раздольной и певучей задушевности:
Я люблю тебя, без ума люблю,
О тебе одной думы думаю,
При тебе одной сердце чувствую,
Моя милая, моя душечка.
Ты взгляни, молю, на тоску мою,
И улыбкою, взглядом ласковым
Успокой меня, беспокойного,
Осчастливь меня, несчастливого...
Удивительной естественностью, сердечностью проникнуто небольшое стихотворение 1836 года, в котором все подчинено строгим законам простоты и поэтического вкуса:
Я помню - глубоко,
Глубоко мой взор,
Как луч проникал и рощи, и бор,
И степь обнимал широко, широко...
Но, зоркие очи,
Потухли и вы...
Я выглядел вас на деву любви,
Я выплакал вас в бессонные ночи!
Воинствующий, беспокойный нрав гусара-поэта находил себе выход и в стихах иного характера, в едких и беспощадных сатирических выпадах против ненавистного ему светского лицемерия, притворства, надутой важности и показной мишуры. Тут Давыдов не жалел ни острых слов, ни грубоватых выражений. С чисто военной бесцеремонностью клеймил он зазнавшихся штабных генералов, пустоголовых Щеголей, героев бального паркета, дам-сплетниц и жестокосердых, надменных красавиц, любящих лишь всеобщее поклонение и беспрестанную лесть. Высшие круги были нестерпимы для Давыдова своей фальшью и высокомерием, хотя сам он по рождению принадлежал к той же среде. В его неприязни к праздному кругу общественных верхов уже закипает то благородное негодование, которое несколько позднее вдохновит Лермонтова на гневные и презрительные слова:
О, как мне хочется смутить веселость их
И дерзко бросить им в глаза железный стих,
Облитый горечью и злостью!
Давыдов не мог спокойно говорить о выскочках и карьеристах штабного бездушного чиновничества, о низкопоклонных прислужниках высокопоставленного начальства. Ему особенно было ненавистно всякое лицемерие, порожденное желанием выслужиться, обратить на себя благосклонное внимание власть имущих. В своей ядовитой сатире "Современная песня", написанной энергичным, стремительным стихом, он клеймит лицемеров, у которых выспреннее слово расходится с делом, а модные либеральные речи соседствуют с проявлением доморощенной, крепостнической жестокости и дикого самоуправства.
...Всякой маменькин сынок,
Всякой обирала,
Модных бредней дурачок,
Корчит либерала.
......................
Томы Тьера и Рабо
Он на память знает
И как ярый Мирабо
Вольность прославляет.
А глядишь: наш Мирабо
Старого Гаврило
За измятое жабо
Хлещет в ус да в рыло.
А глядишь: наш Лафает
Брут или Фабриций
Мужиков под пресс кладет
Вместе с свекловицей...
Давыдовская прямота и резкость высказываний была по сердцу лучшей, прогрессивной части тогдашнего общества. "Современная песня" пользовалась заслуженной известностью в этом кругу.
Меньше всего его творения можно было заподозрить в нарочитой литературности. Давыдов дорожил правдою слова, и, быть может, со времен Державина еще не было поэта, который с такой непосредственностью раскрывал самого себя. Очевидно, это и пленяло современников в его поэзии.
Но Давыдов при этом был не чужд и некоторого самолюбования. Ему нравилось подчеркивать свое как бы случайное участие в литературе, независимое от суховатого профессионализма. Он любил противопоставлять занятия поэзией своей военной службе, которую считал истинным своим призванием. Незадачи в военной карьере он воспринимал остро и обидчиво, обвиняя высшее военное начальство в явной несправедливости. Всеми способами стремился он убедить современников в том, что стал жертвою грубости и невежества тех людей, от которых зависела его служебная судьба. "Меня попрали сильные", - охотно признавался он друзьям и во всем обвинял свой независимый и строптивый характер. Чтобы доказать свою правоту, восстановить истину, поэт написал автобиографию, которая названа им: "Некоторые черты из жизни Дениса Васильевича Давыдова". В ней, говоря о себе в третьем лице, он с наивной самоуверенностью хвалит себя и вообще отдает немалую дань тому, что принято называть простым хвастовством. И все это было бы не к чести поэта-гусара, если бы слова его не соответствовали истине.
Любопытно привести хотя бы несколько строк из этого примечательного документа, написанного языком своеобразным и выразительным, как и все, что выходило из-под Давыдовского пера.
"Он никогда не принадлежал ни к какому литературному цеху. Правда, он был поэтом, но поэтом не по рифмам и стопам, а по чувству; по мнению некоторых - воображением, рассказами и разговором; по мнению других - по залету и отважности его военных действий. Что касается до упражнения его в стихотворстве, то он часто говаривал нам, что это упражнение или, лучше сказать, порывы оного утешали его, как бутылка шампанского, как наслаждение, без коего он мог обойтись, но которым упиваясь он упивался уже с полным чувством эгоизма и без желания уделить кому-нибудь хотя бы малейшую каплю своего наслаждения".
Конечно, Давыдов несправедлив в оценке своего литературного дарования. Это не "упражнения в стихотворстве", а подлинная поэзия, которой суждено было пережить хотя и яркую, но кратковременную воинскую славу ее творца. Пушкин ценил в Давыдове его "оригинальность" и "резкие черты неподражаемого слога". И он совершенно прав. Стихи Давыдова выделялись особой пластичностью и смелостью языка, питавшегося обычными разговорными интонациями. Они были теснее связаны с непосредственными впечатлениями жизни, чем творения многих и многих современников. Что же касается "слога" давыдовских стихотворных произведений, то он и в самом деле был и "резким" и "неподражаемым".
Давыдов любил бросающиеся в глаза краски, слова, полные движения и блеска, выражающие порыв, стремительность, даже некоторую, в романтическом вкусе, преувеличенность чувства ("наскок", "пролет", "ярость", "дрожь", "бешенство", "трепет", "буря" и т. д.).
Из частей речи Давыдов особенно пристрастен к глаголу, передающему энергию и стремительность. И глаголы его, действительно, необычны для тогдашнего стихотворного языка: рубиться, блистать (саблей), кипит (конь под седоком), шевелится (ковшик), завалиться (в телегу), хлестать (прозой, стихами), ринуть (в бой), прожечь (эпиграммой) и т. д. Столь же выразительны у него и эпитеты: петушиный (поэт), беспокойная (мечта), блистательный (круг), пламенное (сражение), разгульный (шум), резвая (веселость), пролетная (мечта) и др. Вообще стих Давыдова необычайно чутко передает всякое движение, порывистое действие. Он резко динамичен - в отличие от мечтательной замедленности элегий Батюшкова и Жуковского. Отсюда и пристрастие поэта к бойкому хорею, к стремительному ямбу.
Место Дениса Давыдова в русской поэзии определилось сразу и не потребовало дальнейших переоценок. Умело вводимыми прозаизмами и приближением к разговорной речи сравнительно небольшое, но самобытное поэтическое наследие поэта-гусара несомненно открывало дорогу дальнейшему развитию русского реалистического стиха.