Новости

Библиотека

Словарь


Карта сайта

Ссылки






Литературоведение

А Б В Г Д Е Ж З И К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Э Ю Я






предыдущая главасодержаниеследующая глава

Лирика мысли (Е. А. Боратынский)

Боратынский  Е. А. (1800 - 1844)
Боратынский Е. А. (1800 - 1844)

...Соразмерностей прекрасных 
В душе носил я идеал. 

Е. Боратынский


Евгений Абрамович Боратынский, замечательный поэт-мыслитель, прожил сравнительно недолгую жизнь. Вот основные черты его не очень сложной биографии. Сын состоятельного павловского генерала в отставке, детство свое провел он в родительском имении Мара Тамбовской губернии, где получил прекрасное домашнее образование. Он свободно владел французским языком, перечел немало книг из отцовской библиотеки, живо интересовался отечественной и зарубежной историей, слушая рассказы своего дядьки-воспитателя итальянца Жьячинто Боргезе о важнейших событиях наполеоновской эпохи. Двенадцатилетним мальчиком будущего поэта отвезли в Петербург и определили в Пажеский корпус - привилегированное учебное заведение для детей дворянского сословия. Учился Боратынский старательно, по своему несколько меланхоличному, замкнутому характеру ничем особенно в глазах начальства не выделялся и, быть может, благополучно завершил бы курс наук, если бы не стряслась над ним беда, оказавшая тягостное влияние на всю его дальнейшую жизнь. Уже приближаясь к окончанию корпуса, в шестнадцатилетнем возрасте, он попал под влияние группы своих товарищей, давно уже находившихся на плохом счету. Назвавшись тайным обществом "Мстителей", они доставляли немало хлопот учебному начальству. Они вообразили себя "защитниками справедливости" в духе шиллеровских "Разбойников" и героев авантюрных романов Ринальдо Ринальдини. После одного весьма дерзкого и неблаговидного поступка (а попросту говоря, кражи ценной табакерки и денег у родителей одного из учеников) Боратынский вместе со своими приятелями был исключен из Пажеского корпуса. Дело дошло до самого императора Александра, который личным указом распорядился никого из них в дальнейшем на государственную службу не принимать, "разве что только в армию, да и то в качестве рядовых".

Боратынскому пришлось уехать в деревню, где он провел около двух лет, продолжая образование уже в домашних условиях. Пора было думать о дальнейшем устройстве жизни, а дороги к служебной карьере были начисто закрыты. Оставалась единственная возможность - идти в солдаты. Осенью 1818 года Боратынский вернулся в Петербург и начал хлопотать об определении в полк. К этому времени он уже писал стихи, обращавшие на себя внимание. Юный поэт стал вхож в литературные салоны, познакомился и дружески сошелся с Дельвигом, Пушкиным, Кюхельбекером, стал завсегдатаем их сборищ и пирушек.

В начале 1819 года Боратынского зачислили рядовым в лейб-гвардии Егерский полк с правом жить на частной квартире. Он поселился вместе с Дельвигом, с которым его связывала тесная дружба. Дельвиг значительно расширил круг литературных знакомств своего приятеля, ввел его в среду В. Одоевского, Н. Гнедича, Д. Давыдова.

Молодой поэт начал печататься в журналах и альманахах, получил доступ к более широкому читателю. Имя его стало приобретать известность.

Друзья жили весело и беспечно, хотя и бедновато. Служебные обязанности не очень отягощали Боратынского. Как рядовой дворянского звания, он пользовался многими льготами. Ничто не мешало ему со всей страстью отдаваться своему увлечению поэзией. К тому же на первых шагах его встретил завидный успех.

Но это счастливое время продолжалось не больше года. Боратынский был произведен в унтер-офицеры и направлен на новое место службы, в Финляндию, в крепость Кюмень.

Друзьями поэта этот невольный отъезд из Петербурга был воспринят как ссылка, как гонение властей, - тем более что к этому времени достаточно укрепились связи Боратынского с либерально настроенной общественной средой, а по рукам уже ходила в рукописи его острая эпиграмма, направленная против всесильного временщика и мракобеса Аракчеева:

        Отчизны враг, слуга царя, 
        К бичу народов - самовластью 
Какой-то адскою любовию горя, 
        Он незнаком с другою страстью, 
Скрываясь от очей, злодействуя впотьмах, 
        Чтобы злодействовать свободней. 
Не нужно имени: у всех оно в устах, 
Как имя страшное владыки преисподней. 

Репутация "ссыльного поэта" до известной степени пришлась по душе и самому автору, хотя его свободолюбие носило в общем довольно поверхностный характер. К тому же и "ссылка" не была для него тяжелой. Жил он на квартире у своего полкового командира Лутковского, человека образованного, настроенного вполне либерально, а ротным командиром был Н. М. Коншин, сам поэт и большой друг своего унтер-офицера. Место службы находилось в трехстах верстах от Петербурга, где Боратынский мог изредка бывать, да и друзья охотно навещали его в финляндском уединении. Природа Финляндии, дикая и величественная, произвела глубокое впечатление на поэта, оставила заметный след в его лирике. Она удивительно гармонировала с общим меланхолическим строем его души.

Все же отчуждение от литературной среды, однообразие гарнизонного существования томили Боратынского, и он мечтал о независимой жизни, об освобождении от подневольной военщины. Петербургские друзья хлопотали за него. Но только по истечении четырехлетнего пребывания в унтер-офицерской шинели удалось Боратынскому получить первый офицерский чин. Этим он обязан был непрестанным ходатайствам о нем В. Жуковского, А. Тургенева, П. Вяземского, Д. Давыдова. Приобретя относительную свободу действий, поэт в скором времени подал в отставку и вернулся в Петербург, решив всецело посвятить себя литературе. К этому времени он уже обладает довольно широкой известностью как мастер точного, насыщенного глубоким смыслом стиха. Его романтическая стихотворная повесть "Эда", сочувственно изображающая горестную судьбу финской девушки, обманутой русским гусаром, смело вступает в соревнование с романтическими поэмами Пушкина.

В любовной лирике, в описаниях дикой финляндской природы, в умных и тонких дружеских посланиях и эпиграммах своеобразное дарование Боратынского развернулось с полной силой, не померкнув и в лучах ослепительной пушкинской славы.

Пребывание в Петербурге было сравнительно недолгим. Поэт переехал в Москву, в дом своей матери, и быстро завоевал расположение московских литературных кругов. Полученное наследство и женитьба на А. Л. Энгельгардт, принесшая ему немалое состояние, окончательно упрочили и общественное, и материальное его положение. Отныне Боратынский богат и независим, и уже нет никаких препятствий для того, чтобы безраздельно предаться любимому делу. Но судьба и в это время нанесла ему жестокий удар, всю тяжесть которого он разделил со всеми близкими своими друзьями, со всей прогрессивной частью тогдашнего общества.

Разгром декабрьского восстания и последовавшая за ним жестокая николаевская реакция были тяжело пережиты поэтом. Он не принадлежал к тайному обществу, хотя и был связан дружбой с многими из тех, кто с оружием в руках вышел на Сенатскую площадь. Власти оставили Боратынского в покое, зная, впрочем, что он не мог не сочувствовать участи побежденных. Поэт сказал об этом глухо и осторожно, но всем был понятен затаенный смысл его строк:

Я братьев знал; но сны младые 
Соединили нас на миг: 
Далече бедствуют иные, 
И в мире нет уже других... 

("Стансы", 1827)

Отвлеченно-философская созерцательность определяет отныне и содержание, и настроение многих его стихов. Боратынский не принимает окружающей его действительности, всеми силами души протестует, скорбит, огорчается, но протест его облекается в своеобразные пассивные формы. Мечтатель и созерцатель, он не находит в себе сил на открытую борьбу. Его стихи полны горестными раздумьями над людскими судьбами, над отношениями личности и общества, над долгом и назначением поэта. И все они проникнуты глубоким уважением к свободному и творческому началу в человеке.

Поэт показывает, как богата, содержательна душа того, кто не просто наблюдает явления жизни, а размышляет над ними, делает выводы, прибегает к широким обобщениям. Его поэзия становится гуманистичной в высоком смысле этого слова. И, несмотря на свою меланхолическую окраску, свидетельствует о том, что жизнь сама по себе является непререкаемой ценностью. Вот вывод из его размышлений над черепом, вырытым при каких-то археологических раскопках (именно эти стихи дали возможность сказать Пушкину крылатое слово - "Гамлет - Боратынский"):

Усопший брат! кто сон твой возмутил? 
Кто пренебрег святынею могильной? 
В разрытый дом к тебе я нисходил, 
Я в руки брал твой череп желтый, пыльный. 
Природных чувств мудрец не заглушит 
И от гробов ответа не получит; 
Пусть радости живущим жизнь дарит, 
А смерть сама их умереть научит. 

Да, для Боратынского жизнь всегда берет верх над смертью, всегда наполнена глубоким содержанием и одухотворена постоянным раздумьем над ее вечными, незыблемыми законами. И если его размышления порою бывают грустными, то это не от того, что он разочарован в ней и охвачен безнадежностью, как это может иногда показаться с первого взгляда. Он очень остро ощущает разрыв своей мечты о совершенстве и благородстве человеческой природы с тем, что являет его взорам неприглядная действительность.

В 1827 году выходит его первый сборник, подводящий итоги начальному периоду творческого пути и намечающий дальнейшие, основные линии философской лирики.

К этому времени он, уже широко известный и даже прославленный поэт "пиров и грусти томной", совершенно отходит от прежней своей тематики, сам считая ее подражательной и юношески незрелой. Отныне его занимают вопросы углубленного, философского раздумья, к чему, кстати сказать, он был предрасположен и в ранние годы. Желанный гость всех литературных салонов Москвы, он отдает явное предпочтение все же не светским гостиным, а небольшому кружку молодых философов и поэтов, именующих себя "любомудрами", последователями немецкой идеалистической метафизики. Боратынский отрекается от своего "элегического прошлого", ищет новых путей. Известны его слова: "Я указываю на современную философию для современных произведений, как на магнитную стрелку, могущую служить путеводителем в наших литературных спорах". Так думал поэт, до известной степени подчиняясь влиянию своего нового друга И. В. Киреевского, едва ли не самой примечательной личности среди "любомудров". Но отвлеченные философские споры и толкование немецких философских трактатов вскоре разочаровали Боратынского своей полной отрешенностью от действительности. Его пытливый ум все же зависел от непосредственных впечатлений окружающей жизни, искал разрешения вопросов, связанных общественной средой, с моралью, с будущими судьбами человечества, с проблемами науки и поэзии. Боратынский все больше и больше отходил от кружка любомудров. Но личную дружбу с Киреевским все же сохранил и даже стал принимать близкое участие в издаваемом им журнале "Европеец".

Журнал просуществовал сравнительно недолго. В 1832 году на третьей книге он был запрещен царским правительством, а его редактор и основатель И. Киреевский попал под строгий надзор полиции. Боратынский в это время не столь уже часто бывает в Москве, занятый делами по своему подмосковному имению Мураново. Лишь в 1835 году литературно-общественные связи вновь начинают занимать место в его жизни. Друзья Боратынского основывают новый журнал "Московский наблюдатель". Поэт становится одним из ближайших его сотрудников. Журнал занимает вполне определенную позицию. Он пытается противостоять буржуазно-капиталистическому наступлению на идеалистические взгляды дворянской интеллигенции. Боратынский разделял эту тревогу журнала, но опять-таки в своем, чисто отвлеченном плане. Ему казалось, что новый порядок вещей, когда все больше и больше вторгаются в жизнь "промышленные заботы", грозит гибелью искусству, уничтожением эстетической и вообще духовной жизни общества. Он рисовал себе довольно мрачную картину:

Век шествует путем своим железным, 
В сердцах корысть, и общая мечта 
Час от часу насущным и полезным 
Отчетливей, бесстыдней занята. 
Исчезнули при свете просвещенья 
Поэзии ребяческие сны, 
И не о ней хлопочут поколенья, 
Промышленным заботам преданы. 

В стремлении защитить "поэзии ребяческие сны" от "промышленных забот" поэт не желал признать за успехами науки и техники их общественно прогрессивного значения. Следует, однако, помнить, что он восставал не против "просвещения" вообще, а лишь против "корысти" и духовного оскудения окружающего общества. В нарастающей меланхолии и разочарованности у Боратынского ясно ощущается внутренний протест, не революционного, конечно, а чисто умозрительного свойства.

Поэт все больше замыкается в себе, все дальше отдаляется от своих прежних соратников, переходящих на позиции славянофильства. Вообще в убеждениях Боратынского намечается глубокий раскол с московской литературной средой. Сыграла известную роль и статья Белинского по поводу "Собрания сочинений" (1835), в которой прославленный и авторитетный для прогрессивной молодежи критик, отдав должное Боратынскому, как замечательному мастеру поэтического слова, резко и беспощадно указал автору на его идейные ошибки, на забвение прежних, свободолюбивых идеалов молодости.

С выпуском последнего прижизненного сборника "Сумерки" (1842), встреченного еще более недоброжелательно журнальной критикой, Боратынский надолго замолкает. Большую часть своего времени он проводит в подмосковном имении, целиком занятый хозяйственными заботами. В Москве бывает редко, пишет мало и уже не принимает участия в литературной и общественной жизни.

В сентябре 1843 года Боратынскому, всегда остававшемуся западником, удалось осуществить давнюю мечту. Со всем семейством он уезжает за границу в длительную поездку по Германии, Франции, Италии. Перемена привычной обстановки действует на него благотворно. В Париже его встречают как уже прославленного у себя на родине поэта. Он посещает литературные общества и салоны, знакомится с передовыми деятелями французской литературы, писателями самых различных направлений.

В числе его новых друзей, с которыми он ведет длительные беседы, Ламартин, Альфред де Виньи, Мериме, Нодье, Гизо. Но ни аристократические сборища, ни более либерально настроенный круг литераторов не удовлетворили Боратынского. И в столь привлекавшей его раньше культуре Запада он при ближайшем рассмотрении обнаружил признаки несомненного упадка и идейного разброда. Разлука с родиной значительно обострила его патриотические чувства. Вот что писал он из Парижа своему приятелю Путяте, поздравляя его с наступающим 1844 годом: "Поздравляю Вас с будущим, ибо у нас его больше, чем где-либо; поздравляю Вас с нашими степями, ибо это простор, который никак не заменим здешней наукой; поздравляю Вас с нашей зимой, ибо она бодрее и блистательнее и красноречием мороза зовет к движению лучше здешних ораторов; поздравляю Вас с тем, что мы в самом деле моложе двенадцатью днями других народов и посему переживем их, может быть, двенадцатью столетиями".

Глубокий след оставило в сознании Боратынского его общение с представителями русской оппозиционной эмиграции, резко критикующей порядки самодержавного режима - Н. Сатиным, Н. Огаревым, Н. Сазоновым. Поэт подолгу беседовал с ними, с интересом прислушиваясь к их суждениям о положении дел в царской России. И, кто знает, быть может, эти встречи уже знаменовали собой начало в Боратынском весьма значительного душевного перелома.

Но этому не суждено было свершиться. Покинув Париж с целью продолжить свое путешествие по Италии, поэт, по приезде в Неаполь, тяжело заболел и скоропостижно умер 29 июня 1844 года.

Прах его был впоследствии перевезен морем в Россию и похоронен в некрополе Петербургской Александро-Невской Лавры, в соседстве со старшими современниками - Карамзиным, Гнедичем и Крыловым.

Боратынский умер сорока четырех лет, в полном расцвете творческих сил. Правда, в последний период он писал значительно меньше, чем в молодости, да и сороковые годы с новыми общественными идеалами и стремлениями отодвинули в тень его некогда широко известное имя. Он уже казался несколько старомодным, целиком принадлежащим прошлой эпохе дворянского свободолюбивого, романтического идеализма. Этому постепенному погружению в забвение немало способствовал и самый характер поэта: был он человеком замкнутым, немногоречивым, всегда придерживающимся своего особого мнения и не навязывающим его другим. Скромный, но все же знающий себе цену, он никогда не стремился к внешнему литературному успеху, а обеспеченное положение в обществе позволяло ему сохранять и свободу мнений, и полную независимость.

После выхода в свет сборника 1827 года Пушкин писал о нем: "Наконец появилось собрание стихотворений Боратынского, так давно и с таким нетерпением ожидаемое. Спешим воспользоваться случаем высказать наше мнение об одном из первоклассных наших поэтов и (быть может) еще не довольно оцененном своими соотечественниками.

Первые произведения Боратынского обратили на него внимание. Знатоки с удивлением увидели в первых опытах стройность и зрелость необыкновенную. Сие преждевременное развитие всех поэтических способностей, может быть, зависело от обстоятельств, но уже предрекало нам то, что ныне выполнено поэтом столь блистательным образом".

И позднее, в 1830 году, он продолжил свою мысль: "Боратынский принадлежит к числу отличных наших поэтов. Он у нас оригинален - ибо мыслит. Он был бы оригинален и везде, ибо мыслит по-своему, правильно и независимо, между тем как чувствует сильно и глубоко. Гармония его стихов, свежесть слога, живость и точность выражения должны поразить всякого, хотя несколько одаренного вкусом и чувством".

Даже впоследствии, когда имя Боратынского уже начинало отходить в прошлое, покрываться налетом некоторого забвения, Белинский, жестоко осуждая поэта за равнодушие к актуальным общественным вопросам, кончает свою статью примечательными словами: "Из всех поэтов, появившихся вместе с Пушкиным, первое место бесспорно принадлежит Боратынскому" (1842).

Чем же завоевала поэзия Боратынского такое высокое мнение о себе у современников и последующих поколений?

Органическое сочетание и, лучше даже сказать, слияние глубокого чувства с четко и сильно выраженной мыслью резко выделяет Боратынского в ряду других поэтов того времени. Сам он с присущей ему скромностью и вместе с тем с большим достоинством сказал в стихотворении "Муза" (1829):

Не ослеплен я музою моею: 
Красавицей ее не назовут, 
И юноши, узрев ее, за нею 
Влюбленною толпой не побегут. 
Приманивать изысканным убором, 
Игрою глаз, блестящим разговором 
Ни склонности у ней, ни дара нет; 
Но поражен бывает мельком свет 
Ее лица необщим выраженьем, 
Ее речей спокойной простотой; 
И он скорей, чем едким осужденьем, 
Ее почтит небрежной похвалой. 

"Лица необщим выраженьем" вправе была гордиться эта взыскательная, строгая к себе муза, поставившая себе заветом искренность чувства и четкость его воплощения. Боратынский впервые с наибольшей полнотой слил сердце и мысль в поэтическом единстве. При этом, стремясь к предельной искренности, он прекрасно отдавал себе отчет в том, что сама фактура его стихов, в которых почти нет внешних украшений и ярких, бросающихся в глаза образов, не в состоянии привлечь внимание "изысканным убором" и что прелесть их, ценимая знатоками, заключается в глубокой смысловой содержательности, изящной простоте и безукоризненном вкусе.

И он, конечно, знал, что избранный им путь в поэзии - взволнованное раздумье над явлениями внутреннего мира - обеспечит ему признание не только современников, но и последующих поколений:

Мой дар убог, и голос мой не громок, 
Но я живу, и на земле мое 
Кому-нибудь любезно бытие: 
Его найдет далекий мой потомок 
В моих стихах; как знать? душа моя 
Окажется с душой его в сношенья, 
И как нашел я друга в поколеньи, 
Читателя найду в потомстве я. 

Началось все, конечно, с подражания уже существующим литературным образцам. Боратынский охотно пробовал свои силы в дружеских посланиях, в элегиях и даже эпиграммах, следуя установившимся жанровым традициям. Но элегии молодого поэта значительно отличались от того, что было утверждено Батюшковым, Жуковским, Денисом Давыдовым. У Боратынского редко можно встретить пышную метафору, замысловатое сравнение, цветистый образ. Эпитет у него не отличается особой оригинальностью, но он всегда точен и четко определяет смысловые качества предмета или понятия.

"Унылое смущенье", "бездействующая душа", "тихое счастье", "вещее трепетанье", "изменившее сновиденье", "задумчивая тоска", "насмешливая судьба", "слепое сожаленье", "отрадное бесстрастье" - такими определениями пестрят элегические признания Боратынского. Современники поэта недаром удивлялись его растущему и крепнущему искусству самыми простыми и, казалось бы, обиходными словами выразить глубокие и тонкие мысли. Если при этом и возникал поэтический образ, то он всегда был подчинен основному философскому замыслу, служил как бы наглядным его пояснением.

Вот стихотворение 1824 года со скромным названием "Звезда". В нем говорится о довольно распространенном в то время обычае выбирать среди множества светил ночного неба какую-либо определенную звезду и ей поверять свои заветные желания. Но поэт советует далекому другу не пленяться внешней ее красотой и яркостью. Важнее другое:

Себе звезду избрал ли ты? 
        В безмолвии ночном 
Их много блещет и горит 
        На небе голубом. 

Не первой вставшей сердце вверь 
       И, суетный в любви, 
Не лучезарнейшую всех 
       Своею назови. 

Ту назови своей звездой, 
       Что с думою глядит, 
И взору шлет ответный взор, 
       И нежностью горит. 

Мотив раздумья определяет основное содержание лирики Боратынского даже в юных опытах. Конечно, юности свойственно и увлечение мимолетными радостями беспечного бытия. Отдал им дань и поэт. У него немало лирических стихотворений и дружеских посланий, в которых он, как бы принимая эстафету от Батюшкова, восторженно славит дружбу, любовь, вдохновенную беседу за тесным пиршественным столом. Но и в эти, казалось бы, беспечные и жизнеутверждающие признания проскальзывает легкая дымка грусти и сожаления о том, что все радостное и бездумное быстро проходит на земле. Позднее это чувство перерастет у поэта в трагическое ощущение несоответствия идеалов с окружающей действительностью.

Современников поражала ранняя поэтическая зрелость Боратынского. В самом деле, даже в его первых элегиях и дружеских посланиях обнаруживалось несомненное мастерство. Одним из произведений, обративших внимание на молодого автора, была "Финляндия", написанная во время пребывания автора в гарнизоне крепости Кюмень. Жизнеутверждающий голос юного сердца берет верх над элегической грустью, а мажорное завершение придает элегии особую прелесть:

...О, все своей чредой исчезнет в бездне лет! 
Для всех один закон, закон уничтоженья, 
Во всем мне слышится таинственный привет 
       Обетованного забвенья! 
Но я, в безвестности, для жизни жизнь любя, 
        Я, беззаботливый душою, 
        Вострепещу ль перед судьбою? 
Не вечный для времен, я вечен для себя: 
        Не одному ль воображенью 
        Гроза их что-то говорит? 
        Мгновенье мне принадлежит, 
        Как я принадлежу мгновенью! 
Что нужды до былых иль будущих племен? 
Я не для них бренчу незвонкими струнами; 
Я, невнимаемый, довольно награжден 
За звуки звуками, а за мечты мечтами. 

Уже здесь сжатость в выражении мысли намечает удивительную способность Боратынского к краткому и выразительному афоризму: "Не вечный для времен, я вечен для себя", "Мгновенье мне принадлежит, как я принадлежу мгновенью". Таких афоризмов рассыпано немало в его лирике: "Пусть радости живущим жизнь дарит, а смерть сама ix умереть научит", "В душе моей одно волненье, а не любовь пробудишь ты", "Умом оспаривать сердечные мечты и чувство прикрывать улыбкою холодной", "Есть что-то в ней, что красоты прекрасней, что говорит не с чувствами - с душой..." И многое, многое другое. Почти в каждом стихотворении, будь это даже беглая альбомная запись, есть такие весомые в смысловом отношении строки, к которым, как к центру, стягивается общее содержание.

Боратынский в одинаковой мере чуждался "игры", то есть внешнего украшательства стихотворной речи, и гордости, присущей многим удачливым стихотворцам. Гордость заменялась у него чувством спокойного достоинства и точного вкуса. Едва ли у кого-либо из поэтов его времени найдутся стихи, продиктованные чувством столь исключительной скромности ("Мой дар убог, и голос мой негромок"). Эта же скромность ограничивает и требования поэта к жизни, заставляя довольствоваться только тем, что дано. Настойчиво проходит в его лирике тема счастья, всегда желаемого, но никогда не достигаемого. Но там, где Державин барственно наслаждался, где меланхолически тосковал Жуковский, а Языков требовал и властно брал, Боратынский уже заранее знает, сколь недолговечна радость, посланная ему судьбой, и с недоверием мудреца встречает ее улыбки.

Все мнится: счастлив я ошибкой, 
И не к лицу веселье мне. 

Еще более отчетливо звучит эта нота в краткой элегии, выразительно названной "Безнадежность".

Желанье счастия в меня вдохнули боги; 
Я требовал его от неба и земли 
И вслед за призраком, манящим издали, 
     Жизнь перешел до полдороги, 
Но прихотям судьбы я больше не служу: 
Счастливый отдыхом, на счастие похожим, 
Отныне с рубежа на поприще гляжу - 
     И скромно кланяюсь прохожим. 

Поэт простился со своей молодостью светлой и жизнерадостной поэмой "Пиры", где пышным и изысканным обедам богачей противопоставил мирную беседу за дружеским столом, в тесном кругу поклонников истинной свободы, поэзии и красоты.

Сберемтесь дружеской толпой 
Под мирный кров домашней сени: 
Ты, верный мне, ты, Дельвиг мой, 
Мой брат по музам и по лени, 
Ты, Пушкин наш, кому дано 
Петь и героев, и вино, 
И страсти молодости пылкой, 
Дано с проказливым умом 
Быть сердца верным знатоком 
И лучшим гостем за бутылкой. 
Вы все, делившие со мной 
И наслажденья и мечтанья, 
О, поспешите в домик мой 
На сладкий пир, на пир свиданья! 

Охотно писал Боратынский дружеские послания. Но в них занимала его не столько литературная злоба дня, сколько проблемы дружества, верности избранной цели и вообще вопросы высокой морали человеческих отношений.

В наследии Боратынского немало и эпиграмм, свидетельствующих о том, что в определенные периоды он, несмотря на свою обычную замкнутость, принимал горячее участие в литературных распрях и спорах своего времени. Но и здесь он оставался верен себе, был, скорее, спорщиком философским и обобщающим, чем резким бойцом, разящим по конкретной, намеченной цели, по открыто названному имени. В этом отношении он отличался от Пушкина, Вяземского и других своих соратников. Его эпиграммы возбуждают не смех, не улыбку, а порою горькое раздумье над тем или иным пороком или несовершенством человеческой природы.

Как сладить с глупостью глупца? 
Ему впопад не скажешь слова; 
Другого проще он с лица, 
Но мудреней в житье другого. 
Он всем превратно поражен, 
И все навыворот он видит: 
И бестолково любит он, 
И бестолково ненавидит. 

Это не эпиграмма в тесном значении слова, а анализ характера. Перенося свое отношение к тупости и косности самодовольных суждений глупца в мир литературного обихода, поэт создает эпиграмму уже с сатирическим окончанием:

Глупцы не чужды вдохновенья; 
Как светлым детям Аонид, 
И им оно благоволит: 
Слетая с неба, все растенья 
Равно весна животворит.